Людмила Селенская

Пушкин… я его ел. Уже знаешь страницу, сцену: и
перечтешь вновь; но это – еда. Вошло в меня, бежит в
крови, освежает мозг, чистит душу от грехов. Его «Когда
для смертного умолкнет шумный день» одинаково с 50-м
псалмом («Помилуй мя, Боже»). Так же велико, оглушительно
и религиозно. Такая же правда.

В. Розанов. Опавшие листья


Есть такая поговорка: «Ты то, что ты ешь». На мой взгляд, еще верней ее перефразирование: «Ты то, что ты читаешь».



Если фрукты-овощи-мясо превращаются в наше тело, то пища для ума, а также для сердца может сильно затрагивать душу, формировать нашу личность, проникать в наше «я». Порой – спасти или погубить.

С 8 лет я не расставалась с книгой. Читала всё, что под руку попадалось: от Андерсена до Марка Твена, от Достоевского до Рея Брэдбери. Спасибо отцу – он всю жизнь собирал библиотеку, а также воспитывал мой вкус. В свое время меня изумил его запрет брать книги из школьной библиотеки, и только намного позже поняла: он берег меня от безвкусицы, а также от откровенно вредной литературы. Я могла и атеистические брошюрки притащить, польстившись на красивую обложку.

Но не всё гладко было в освоении книжной премудрости. Гостя у бабушки и дедушки, я добралась до «Библиотеки всемирной литературы». И хотя все ее книги, безусловно, являлись классикой, это совсем не означало, что они годились для чтения девочке 11–14 лет. Некоторые произведения были мне непонятны, некоторые откровенно вредны, некоторые вызывали смутную жажду… чего? Я и сама не знала. То любви, то подвига, то всеобщего равенства, то мщения, то еще чего-нибудь.

Как человек впечатлительный, я заболевала каждой яркой книгой. На неделю-две я усваивала образ мыслей писателя и нередко отождествляла себя с главными героями, и благо мне было, если сочинение затрагивало возвышенные струны души. Тогда хотелось стать лучше. Временами я замирала от восторга: «Вот оно… нашла!»

Но неразборчивость интеллектуальной диеты имела порой опасные последствия: мной овладевала чужая горечь чужой жизни, чужие надежды, не имеющие ко мне ни малейшего отношения, чужое уныние, чужая страстность. Вначале я никак не связывала скачки своего настроения с книгами, которые я читала. Но в какой-то момент поняла, что надо беречь себя, беречь свой мир и не расплачиваться бездумно за любопытство хорошим настроением.

Позже меня стала волновать личность автора, его жизнь, его окружение. Почему у одного радость, а у другого тоска? У одного подвиг, а у другого подлость? У одного грязь, а у другого святость?

Я стала интересоваться биографиями писателей, изучала их детство, читала об их семьях. Один писатель поразил не столько талантом, сколько цинизмом и бесстыдством, и, отбросив его повесть в ужасе, я всё спрашивала себя: «почему?». Ответ нашла в попранном, исковерканном детстве писателя, в его примитивной, грубой матери, с ее единственным «коньком», который был весь злоба.

Другой автор, пьяница с 16 лет и позже наркоман, был выращен матерью любящей, но всю жизнь сражавшейся с нуждой и часто менявшей место жительства, и воспитывался он придурковатой молодой нянькой, которую наняли только из-за дешевизны. Несомненный талант писателя очевидно подпитан его наркоманскими фантазиями и темным началом. И это властитель дум, по сценарию которого сняты фильмы, маститый маэстро, не скрывающий ни свой порочности, ни меркантильности. Такую бы энергию да в мирных целях…

К определенному моменту поняла: литератору надо выбирать, как друзей или лекарство. Друзей – по сходству душ, лекарство – по рецепту врача.

Одни писатели делятся сокровищами своей души, а другие предлагают читателю в качестве пищи свою рвоту или испражнения. Конечно, жизнь и моральные устои автора отражаются в его творчестве – не могут не отражаться, но здесь, я думаю, дело еще сложнее. Есть писатели, далекие от праведности, но у них есть идеал, и они тоскуют по нему, и само творчество их является очистительным. Это не лицемерие – это воспевание идеала, который, хотя его и не видят в себе, чувствуют чутким сердцем.

К примеру, Диккенс всю жизнь воспевал семью, а сам в солидном возрасте сбежал с юной танцовщицей, бросив десять детей. Конечно, такое поведение не красит писателя, но это не значит, что его творчество порочно. Сам он пал, но продолжал любить свой идеал, продолжал восхищаться теми, кто идеал этот воплощает в жизнь. А другой автор, пав, потащит читателя за собой в грязь, будет грязь воспевать.

Отряхнув всеядность в чтении от ног своих, я задышала Лесковым, Тургеневым, выборочно – Достоевским. Выборочно – потому что я до температуры заболевала им, потому что надрывно, потому что не всегда – по силам.

А потом в мою жизнь вошел Шмелев. Светлый, дивный Шмелев. «Богомолье», «Лето Господне», «Няня из Москвы», «История любовная» – я читала и перечитывала – и вдруг почувствовала: этот человек дорог мне больше, чем писатель, я ему верю. Стала интересоваться кончиной писателей: конец – делу венец. Светло ли умер, не раскаялся ли в своих взглядах? Ведь можно всю жизнь учить чему-то – хорошему ли, плохому ли, а перед смертью понять несостоятельность всей своей жизненной теории.

Читая Шмелева, я почувствовала светлую, спасенную душу. Несмотря на его удивительно тяжелую жизнь, на трудные искания, на его юношеский временный нигилизм, на его вопросы Провидению, схожие с вопросами Иова, на его сомнения, временную потерю веры, он – светлый, целомудренный, страдающий, живой. Его «Богомолье» лежало у читателей рядом с Евангелием, а «Лето Господне» слушали в последние часы перед смертью.

За «Богомолье» и «Лето Господне» благодарили даже недруги. Вчитываясь в его биографию, понимаю, что представлять его человеком благодушным и благостным – неправильно. Он ведь не только автор «Богомолья», но и «Солнца мертвых». Он был мятущийся, мнительный, порой тяжелый, сомневающийся, унывающий… и всё равно – светлый. Живой, «неканонизированный» писатель стал мне еще дороже.

Умирать Шмелев приехал в монастырь. Приехал под покров Божией Матери и умер.

Как-то раз подумалось: если писатель так дорог мне, я могу помянуть его в молитвах.

Я подала записку об упокоении «р. Б. Иоанна», и что же? Он прислал мне привет.

Мы жили в Шотландии, и муж носил мне русские книги из библиотеки университета Глазго. Каких только изданий там не было в разделе «Slavonic Studies». И вот – несколько томов Шмелева, с дореволюционным шрифтом. А на одной из книг – дарственная надпись чернилами. Его рука.

Удивительно было узнать, что чувственный Бунин очень боялся смерти, и когда узнал, что этажом ниже покойник, с ним случился сердечный приступ. Целомудренный Шмелев смерти не боялся и даже ждал ее. Несколько раз был на волосок от смерти и понимал, что – не готов, столько еще предстояло завершить, но не было в этой неготовности панического ужаса.

Случилось мне вести трехдневный ознакомительный курс русского языка в английской средней школе. Семнадцатилетние ученики приняли меня вежливо, но без энтузиазма: из 28 человек только трое интересовались русским языком. В первый же день поставила фильм известного мультипликатора Александра Петрова «Моя любовь», по «Истории любовной» Шмелева, благо что были субтитры на английском языке. Ребята, все без исключения, были потрясены и искусством русского мультипликатора, и сюжетом русского писателя. За полчаса просмотра в классе никто не кашлянул, никто стулом не скрипнул. «Так вот вы какие, русские», – задумчиво сказали мальчики. А девочки спросили: «И многие у вас в монастырь уходят?»

Сокровищ шмелевской души не только на соотечественников хватает, да и немудрено: он впитал, сохранил в себе, воспел аромат русской души, дыхание Святой Руси.