Галина Минеева
Федорово послушание
Отцу моему тогда было тринадцать годков, тебе, Алёна, счас двенадцать, так что он на год тебя старе будет... В тот вечер он с братьями на русской печке сидел, грелися. Набегались на улке по сугробам — ноги мокры, лопатнёшка — тоже мокрым-мокра, от холоду сосульками обвешалась. Мамка поругалась, да на печку всех и загнала — обсыхаться. Грелись, грелися да и заподрагивали: тепло холод-от гонит, вот он и трясет их, пальцы от боли заломило, парнишки и стали скулить, как малы щенки.
— Что, башибузуки, — говорит им отец-то, — тепло с холодом перебранку ведёт, а вам колотьем отдаёт? — Робятки молчат, только зубами почакивают. — А расскажу я вам, — говорит он, — про своё тобольско послушание, как я Абалацку икону царю-батюшке от монашенок передавал…
Робяты и зубами постукивать перестали — давно просили папаньку об этом, но он всё молчал, а сейчас сам про опасно это дело рассказать хочет. Посыпались горохом с печи в куть, на лавки — что воробьи — рядком. А сам-то — конску сбрую ладит, и всем ребятам дело роздал. Те — робят помаленьку, затаились, ждут, когда отец сам начнёт рассказывать — не заведено было у малых отца понукивать.
Мой дедко Федор и начал им сказывать:
В Тобольском, когда на заработки ходил, встрелся мне один служака старый, знакомец, в охранном полку тогда служил, конями ведал. Знакомец и сказал, что истопник нужон.
Иду к начальству-то, а тот и выспрашиват у меня:
— А скажи, голубчик-мужичок, каку ты к царю и царской власти думку имеешь?
Смекнул я, что не с проста он вопрос этот закинул, и говорю:
— Дак, каку думку мне иметь, ижлив я самый простой мужик, и от зори до зори роблю, мне и думать неколи об етом, а токо — как бы парнишек своих напоить-накормить, да лопатёшку им каку-никаку справить, а до протчего у меня и воли нет.
— Так, — говорит, — так… а к революции как относишься?
— Революцю, — говорю, — слыхать — слыхивал, что така была, а видеть не видывал, не довелось…
— А про царя, что?..
— Гутарят у нас, что ево свергнули и к нам, в Сибирь-матушку, кораблём пригнан был…
Много чего этот ухарь-молодец у меня выведывал и в книгу вписывал, да я прикинулся пеньком лесным, сермягой латаной, деревенской никудышкой… видит — толку с мужика мало, умёшко с птичий плевок, вот и принял меня в истопники. А зима уж была…
— Таточко, а ты царей-то видел, каки они, — не утерпел мой отец, хоть и схлопотал за это по уху.
— Как не видать, видел, дрова-то он сам, царь-от, своими ручками раскалывал… и не поверишь, а дивуешься… шинелку скинет, в ручки топорик возьмёт, и не подумаешь, что царь, так умело с кругляками управляется… большу гору поленьев наворочает, сядет на колотьё, голову низко к коленам наклонит и думу думает… и думка эта, видать, не радостна — у сердешного лицо тако, когда роднинку саму близку хоронят…
А тут начальство в охране поменялось, которы добры солдаты к царю были, тех убрали и поставили красны звёзды — зверьё, не люди. Тогда и монашенкам, которы в палаты к царёвой семье на молебны ходили, запрет учинили… строго стало — мышь не пропрыскнет, не то, что человек.
Не скажу уж, скоко дён строгости этой было, раным-рано, я токо печи растопил и воду греть наставил, крадком заходит солдат и говорит:
— Федор, ты тихонько к ограде подойди, чтобы никто не видел, тебя монашенка спрашиват… иди, не долго токо.
Иду, а маленько побаиваюсь — наслышан был про красны расстрелы, ладно, что снег такой густой да лопушистый с неба валит — у носа свово ничё не видать, не то, что у ограды. Подхожу, а монашенка эта уж как сугроб белый стоит, и мне через щёлку шепчет:
— Храни тя, Господь, Фёдор, исполни послушание, передай Его Величеству иконку, наши сестрички-живописицы список с Абалацкой Матушки Пречистой сделали в дар и помощь царю-батюшке…
Говорит так и мне в щёлку-то эту протискивает в полотенчике белом образ Царицы Небесной. Принял я икону, а сам и слова вымолвить не могу, скулы свело, сердце колотится — святыня-то какая… Молчу, только киваю, мол, так и сделаю. Снег-от и ей, и мне в глазоньки лепит — и не видать, ни её, ни моих слёз…
— Дедко Федор молчит, и не сердится, когда мой батянька его за рукав теребит:
— Тато, и ты царю передал?.. ты совсем близко его видел?..
— Как не видать, видел, — будто и не слышит, а отвечает справно ему мой дедко, — послушание сполнил, отдал икону царю-батюшке, когда дров набрать подошел. Он топорик в чурку тюкнул, поднял глаза на меня, а они — серые с голубой проталинкой, глазыньки его, и теплят душу и горькой волной обдают… припал я на колени, поднял икону, и говорю ему:
— Царь-батюшка, вот, послушание сполняю, монашенка просила тебе отдать список святыни нашей, сибирской, образ Абалацкий, можа, заступит Она Ваше Величество и народ наш горестный…
И держу, икону-то в руках… А царь-то… не поверите, опускается на коленочки свои перед образом, а выходит, и передо мною, недостойным… принимает образ, целует, даёт и мне приложиться… прикладываюсь, целую её всю, и вижу — в самой низинке, под махоньким клеймом Николая Угодника, в узоре будто ляпочка поставлена, на золотую слёзку похожая. Стоим так друг против дружки на коленочках-то, оба слезами умытые, царь и говорит:
— Полонил ворог империю великую, обманом да напраслиной… не устоял народушко пред Господом, пленился посулами, будто дитё малое, неразумное на пузырик радужный прельстилося… боюсь, до веку уж и не пробудится, — вздыхает государь тяжко так, и опять к образу прикладывается, потом подымает глазыньки и говорит мне, — а ты, Федор, скажи своим, сибирским людям, на их надёжа, они токо и смогут Расею спасти… так и скажи — государь велел и надеялся...
Мы сидим с Алёнкой и молчим. Молчит и бабушка, только горестно головой из стороны в сторону покачивает.
— Абалацку-то я по той слёзке золотой и спознала… — будто никому, говорит бабушка.
— Баба Тася, — шепотом спрашиваю, — а твой дедушка Федор только один раз и говорил с царём?
— Един раз и говаривал… а потом царску семью в Катерининбурх перевели, да в ипатьевском дому всех и расстреляли в темном подвале… не пожалели даже больного отрока, наследника царёва, Алексея… все они теперь святые, царски мученики… а дедку мово Федора за то, что царям пособлял через два годочка красны ночью из дому забрали, говорила вам, так он и сгинул, боле мы его и не видели…
Бабушка тихонько подымается из-за стола, идет к божнице, приносит небольшую иконку и кладет перед нами:
— Вот они, горестны страдальцы за всю Русску землю…
Мы смотрим на иконку в белой рамочке, где царь с царицею, чуть ниже и по бокам от них — старшие дочери Ольга и Татиана, ещё ниже — младшие Анастасия и Мария, а в центре — цесаревич Алексий… получилось большое золотое кольцо из нимбов.
Смотрим, и нам кажется, что в самой серединке этого кольца — мы с Аленкой, мама, папа, баба Тася, и все люди… только нам не видно как их молитвы берегут нас…
Продолжение следует…
Отцу моему тогда было тринадцать годков, тебе, Алёна, счас двенадцать, так что он на год тебя старе будет... В тот вечер он с братьями на русской печке сидел, грелися. Набегались на улке по сугробам — ноги мокры, лопатнёшка — тоже мокрым-мокра, от холоду сосульками обвешалась. Мамка поругалась, да на печку всех и загнала — обсыхаться. Грелись, грелися да и заподрагивали: тепло холод-от гонит, вот он и трясет их, пальцы от боли заломило, парнишки и стали скулить, как малы щенки.
— Что, башибузуки, — говорит им отец-то, — тепло с холодом перебранку ведёт, а вам колотьем отдаёт? — Робятки молчат, только зубами почакивают. — А расскажу я вам, — говорит он, — про своё тобольско послушание, как я Абалацку икону царю-батюшке от монашенок передавал…
Робяты и зубами постукивать перестали — давно просили папаньку об этом, но он всё молчал, а сейчас сам про опасно это дело рассказать хочет. Посыпались горохом с печи в куть, на лавки — что воробьи — рядком. А сам-то — конску сбрую ладит, и всем ребятам дело роздал. Те — робят помаленьку, затаились, ждут, когда отец сам начнёт рассказывать — не заведено было у малых отца понукивать.
Мой дедко Федор и начал им сказывать:
В Тобольском, когда на заработки ходил, встрелся мне один служака старый, знакомец, в охранном полку тогда служил, конями ведал. Знакомец и сказал, что истопник нужон.
Иду к начальству-то, а тот и выспрашиват у меня:
— А скажи, голубчик-мужичок, каку ты к царю и царской власти думку имеешь?
Смекнул я, что не с проста он вопрос этот закинул, и говорю:
— Дак, каку думку мне иметь, ижлив я самый простой мужик, и от зори до зори роблю, мне и думать неколи об етом, а токо — как бы парнишек своих напоить-накормить, да лопатёшку им каку-никаку справить, а до протчего у меня и воли нет.
— Так, — говорит, — так… а к революции как относишься?
— Революцю, — говорю, — слыхать — слыхивал, что така была, а видеть не видывал, не довелось…
— А про царя, что?..
— Гутарят у нас, что ево свергнули и к нам, в Сибирь-матушку, кораблём пригнан был…
Много чего этот ухарь-молодец у меня выведывал и в книгу вписывал, да я прикинулся пеньком лесным, сермягой латаной, деревенской никудышкой… видит — толку с мужика мало, умёшко с птичий плевок, вот и принял меня в истопники. А зима уж была…
— Таточко, а ты царей-то видел, каки они, — не утерпел мой отец, хоть и схлопотал за это по уху.
— Как не видать, видел, дрова-то он сам, царь-от, своими ручками раскалывал… и не поверишь, а дивуешься… шинелку скинет, в ручки топорик возьмёт, и не подумаешь, что царь, так умело с кругляками управляется… большу гору поленьев наворочает, сядет на колотьё, голову низко к коленам наклонит и думу думает… и думка эта, видать, не радостна — у сердешного лицо тако, когда роднинку саму близку хоронят…
А тут начальство в охране поменялось, которы добры солдаты к царю были, тех убрали и поставили красны звёзды — зверьё, не люди. Тогда и монашенкам, которы в палаты к царёвой семье на молебны ходили, запрет учинили… строго стало — мышь не пропрыскнет, не то, что человек.
Не скажу уж, скоко дён строгости этой было, раным-рано, я токо печи растопил и воду греть наставил, крадком заходит солдат и говорит:
— Федор, ты тихонько к ограде подойди, чтобы никто не видел, тебя монашенка спрашиват… иди, не долго токо.
Иду, а маленько побаиваюсь — наслышан был про красны расстрелы, ладно, что снег такой густой да лопушистый с неба валит — у носа свово ничё не видать, не то, что у ограды. Подхожу, а монашенка эта уж как сугроб белый стоит, и мне через щёлку шепчет:
— Храни тя, Господь, Фёдор, исполни послушание, передай Его Величеству иконку, наши сестрички-живописицы список с Абалацкой Матушки Пречистой сделали в дар и помощь царю-батюшке…
Говорит так и мне в щёлку-то эту протискивает в полотенчике белом образ Царицы Небесной. Принял я икону, а сам и слова вымолвить не могу, скулы свело, сердце колотится — святыня-то какая… Молчу, только киваю, мол, так и сделаю. Снег-от и ей, и мне в глазоньки лепит — и не видать, ни её, ни моих слёз…
— Дедко Федор молчит, и не сердится, когда мой батянька его за рукав теребит:
— Тато, и ты царю передал?.. ты совсем близко его видел?..
— Как не видать, видел, — будто и не слышит, а отвечает справно ему мой дедко, — послушание сполнил, отдал икону царю-батюшке, когда дров набрать подошел. Он топорик в чурку тюкнул, поднял глаза на меня, а они — серые с голубой проталинкой, глазыньки его, и теплят душу и горькой волной обдают… припал я на колени, поднял икону, и говорю ему:
— Царь-батюшка, вот, послушание сполняю, монашенка просила тебе отдать список святыни нашей, сибирской, образ Абалацкий, можа, заступит Она Ваше Величество и народ наш горестный…
И держу, икону-то в руках… А царь-то… не поверите, опускается на коленочки свои перед образом, а выходит, и передо мною, недостойным… принимает образ, целует, даёт и мне приложиться… прикладываюсь, целую её всю, и вижу — в самой низинке, под махоньким клеймом Николая Угодника, в узоре будто ляпочка поставлена, на золотую слёзку похожая. Стоим так друг против дружки на коленочках-то, оба слезами умытые, царь и говорит:
— Полонил ворог империю великую, обманом да напраслиной… не устоял народушко пред Господом, пленился посулами, будто дитё малое, неразумное на пузырик радужный прельстилося… боюсь, до веку уж и не пробудится, — вздыхает государь тяжко так, и опять к образу прикладывается, потом подымает глазыньки и говорит мне, — а ты, Федор, скажи своим, сибирским людям, на их надёжа, они токо и смогут Расею спасти… так и скажи — государь велел и надеялся...
Мы сидим с Алёнкой и молчим. Молчит и бабушка, только горестно головой из стороны в сторону покачивает.
— Абалацку-то я по той слёзке золотой и спознала… — будто никому, говорит бабушка.
— Баба Тася, — шепотом спрашиваю, — а твой дедушка Федор только один раз и говорил с царём?
— Един раз и говаривал… а потом царску семью в Катерининбурх перевели, да в ипатьевском дому всех и расстреляли в темном подвале… не пожалели даже больного отрока, наследника царёва, Алексея… все они теперь святые, царски мученики… а дедку мово Федора за то, что царям пособлял через два годочка красны ночью из дому забрали, говорила вам, так он и сгинул, боле мы его и не видели…
Бабушка тихонько подымается из-за стола, идет к божнице, приносит небольшую иконку и кладет перед нами:
— Вот они, горестны страдальцы за всю Русску землю…
Мы смотрим на иконку в белой рамочке, где царь с царицею, чуть ниже и по бокам от них — старшие дочери Ольга и Татиана, ещё ниже — младшие Анастасия и Мария, а в центре — цесаревич Алексий… получилось большое золотое кольцо из нимбов.
Смотрим, и нам кажется, что в самой серединке этого кольца — мы с Аленкой, мама, папа, баба Тася, и все люди… только нам не видно как их молитвы берегут нас…
Продолжение следует…