Галина Минеева
ЕДЕМ... ЕДЕМ В МОНОСТЫРЬ!
И в самом деле, едем. Я с мамой впереди, она - за рулем, а за нами – Аришка с попугаем, да наша бабушка Евдокия. Микешину клетку мы к самому окну устроили, вот он и разговорился: «Микеша хор-р-р-роший, Микеша хор-р-р-роший... ».
- Хороший, хороший, пока кошка спит, - ворчит бабушка и пытается накинуть на клетку платок.
- Бабуль, зачем? – протестует Аришка, и тянет платок на себя, - ему же тоже хочется посмотреть, какие тут большие сосны растут, он же не видел.
- Насмотрится, успеет, а покуль пусть спит, отдышится от Еремина сраженья.
Когда бабушке хорошо, она нет-нет, да и вставит в свою речь деревенское словечко. А «Ереминым сражением» она называет всякую пустую, но не безопасную возню. Вот и сегодня утром, перед самой поездкой, мама наказала клетку почистить, подготовить к дороге. Мурку нашу выгнали в маленькую комнату и выпустили Кешу полетать, пока мы клеткой занимались. Попугаю свобода в радость и веселье, летает вокруг нас, кричит пронзительно на своём попугайском языке. Потом как-то всё затихло, и вдруг слышим истошный Микешин крик: «Мяу! мяу!..мяу!». Мы бросились к птичке, а её за хвост треплет наша кошка, которая открыла потихоньку дверь и начала охоту на попугая. Еле отбили нашего Микешу, спасли, только вместо хвоста торчало одно растрёпанное пёрышко.
- Расскажи, бабуль, про Ерему, расскажи, - тут же прилипает Аришка и теребит бабушку за плечо.
Бабушка вздыхает, притворно хмурится и внимательно рассматривает за окнами убегающие от нас поля, перелески, маленькие речки и зеленые косогоры. Потом тихонько посмеивается:
- От ваших вопросов вон как пейзаж за окном припустился, только держи.
Мы с Аришкой – к окошкам. И, правда. Бегут по сторонам березки, а ветер их за зелёные косы треплет. Тропинки, словно бабушкина пряжа разбежалась по сторонам.
- Ой! Незабудки!.. сколько их, словно голубое озеро, - вскрикивает Аришка.
- А вот и в самом деле, озеро. Маришка, смотри, какие большие гусята плавают… и утка с утятами…
Мы забыли про всё и во все глаза смотрим по сторонам. Платок от нашей возни сполз с клетки, и Микеша наш разговорился вовсю: «Кем будете?.. кем будете?». А теплый ветер в окошки похлёстывает и нас по лицу вскользь гладит. Солнце из-за нашей спины выглянет, ослепит на минутку, а потом как начнёт гоняться лучами вокруг всего белого света, только успевай разглядывай. Нас охватывает восторг от того, что мы живые, и цветы живые, и ветер, и солнышко… и Микешка… Смеёмся, заливаемся, будто маленькие ребятишки, сами не знаем от чего. Мама оглянулась на минутку, улыбается.
А бабушка-то бабушка… смотрит на нас такими счастливыми глазами и говорит:
- Вот оно как, отечество-то радует, а то живете бездомниками…
- Как, бездомниками, у нас всё есть: дом, квартира, и папа всегда говорит, что у нас не дом, а полная чаша,- удивляется Аришка.
Э-э-э! – укоризненно качает головой бабушка. Полная-то полная, да не совсем. Безо всего этого, какая она полная…
Мы притихли и молча смотрим в окошки. И вдруг понимаем, о чём говорит бабушка. Словно мы вышли из нашего дома, а он не кончается, а только начинается: лесом и речками, весёлыми птицами, что заливаются в вышине…
Мы начинаем и их слышать сквозь шум мотора, слышим, как они всё выше и выше поднимают нотки, даже, кажется, что не выдержит их горлышко, и сорвется…
- Не сорвется, - утешает бабушка.
Мне даже страшно стало, как это бабушка угадала, о чём я думала. Спрашиваю её.
Бабушка наклоняется, протягивает руку, и треплет мою чёлку.
- Вот ведь как, ты даже и не заметила, что вслух говоришь, - шепнула бабушка мне на ушко, а сама устроилась поуютнее, обняла Аришку за плечи, прикрыла глаза, и задремала. Старенькая уже.
Едем долго. И сами не заметили, как тоже с дрёмой встретились. Разбудил мамин голос:
- А ну, сони, просыпайтесь!
Мы вскинулись, смотрим, а солнце уже к горизонту склонилось. И снова ахнули! Лучи его стали длинными, острыми, разноцветными, сквозь синюю тучку как через окошко прорезаются. И всё вокруг стало таинственным. Мы затихли. И вдруг!
- Мама!.. – кричим мы с Аришкой одновременно, - смотри, смотри, крестик на небе золотой!.. а вон ещё… и ещё!
- Мама на минутку повернула от дороги к нам своё весёлое лицо и говорит:
- Это вы видите кресты церкви «Нечаянная Радость», и часовен матушкиной обители.
- Мам, а как монастырь называется?
- Так же: «Нечаянная Радость», во имя иконы Пресвятой Богородицы.
А матушка Феодосия нас уже ждала. Во всём чёрном. Аришка меня потихоньку спрашивает:
- А зачем это она палку взяла?
Заробела моя сестрёнка, да и мне стало не по себе, но виду не показываю: - Чтобы нас с тобой встретить, - смеюсь, и тихонько же ей поясняю, - не палка это вовсе, а игуменский посох, забыла?.. нам же в воскресной школе про это рассказывали.
- Ну что, паломники дорогие, - тепло сказала она нам, - милости просим в нашу святую обитель.
Матушка не стала, как это обычно бывает, восхищаться нами, просто положила правую руку сначала мне на голову, потом - Аришке, а маму и бабушку обняла и трижды губами со щеки на щеку прикоснулась. На бабушку пристально взглянула, улыбнулась одними глазами:
- Ну что, дочка, уж, поди, и к тебе немощи цепляются, а? Стареем, тянем воз?..
Она протянула руку к бабушкиному лицу, и вроде как бы поправила платок на её голове.
- Тебе уж на седьмой десяток покатило?.. бегут годочки, как горные ручеёчки…
Матушка Феодосия вздохнула, и с мягкой простотой добавила:
- Пойдемте, сестра Акилина устроит вас, - и она указала на подходившую к нам монашку.
НАШИ ПОСЛУШАНИЯ
Оказывается, в монастыре тоже работают, а я думала - только молятся. И работа называется послушанием. У каждого своё послушание. В швейной мастерской мать Мариамна с двумя помощницами шьёт для всех сестёр облачения. Монашеская одежда называется облачением. Это не простая одежда, как у нас с вами. Ею в таинстве пострижении избранницу облачает Сам Господь Иисус Христос, потому что монахиня становится невестой Христовой. Так мне матушка Мариамна сказала, когда я спросила:
«А почему здесь все в таких странных одеждах ходят?»
Ещё есть иконописная мастерская. Нам здесь особенно понравилось, потому что птичек разных много – целая стенка в птичьих вольерах. Какие они замечательные! Тут и родственники нашего Микеши есть, волнистые попугайчики, а ещё красивые разноцветные американские и африканские маленькие птички, я даже и не запомнила их названия. Для Аришки это было настоящим счастьем, она любит всякую живность. Как увидела птиц, так сразу и заподпрыгивала:
- Хочу это послушание!.. Хочу это послушание!
Мать Рахиль, начальница мастерской, высокая, красивая монахиня, тепло-тепло посмотрела на нас, хоть и ласково, но в глубине глаз её запряталась строжинки:
- У нас послушания не выбирают, на них, как особой милостью отмеченных, матушка Феодосия сама сестер благословляет… а в этой мастерской не птички главное, а иконы.
И, правда, мы загляделись на пернатых, а сколько здесь икон: и больших, и маленьких, и огромных, темных, их монахини реставрируют. А птички… они, наверное, помогают им работать и отдыхать.
Ещё во дворе есть мастерская, где маленькие глиняные игрушки делают: старенький дедушка с медведем, послушница с большими сумками, на одной написано – терпение, а на другой – смирение. Монахиня с пяльцами сидит на бревнышке, вышивает…
- А правда, что человек может медведя из рук кормить, и не испугаться? – Спрашиваю.
- Правда, - это не простой, а святой человек, батюшка Серафим Саровский.
- А кому эти игрушки вы делаете? – Аришка берёт глиняную заготовку. Мать Феофила осторожно забирает её из рук Аришки, ставит на место, а сестру подводит к большой круглой печке. – Здесь обжигаем глиняные поделки, когда они хорошо просохнут, потом с сестрами их расписываем и снова обжигаем, чтобы прочными были и красивыми.
- Это игрушки для детей? – Спрашиваю, потому что не хочется верить, чтобы такая красота для простой игры была – разбиться они могут запросто.
Мать Феофила – весёлая монахиня. Она не хохочет во весь рот, как мы смеёмся, а какая-то радостная, словно вся из радости состоит. Она щурит свои большие серые в зелёных точках глаза и переводит их то с Аришки на меня, то наоборот:
- Это игрушки особенные, их покупают верующие люди, чтобы эти маленькие скульптурки напоминали: есть мир всех людей, а есть другой мир: святые обители, где монахи молятся о людях.
Аришке понравилась глиняная монашка с маленьким ягнёнком – та кормит его пучком травы, а я всё рассматривала послушницу с чемоданами:
- Как, хватает тебе смирения и терпения? - Спрашивает меня мать Феофила, заметив мой интерес.
А что мне сказать в ответ, молчу: ни того, ни другого у меня никогда не бывало. Мама всегда сокрушается: «Ох, и беда мне с тобой, Маришка, словно и не девчонка ты вовсе, а мальчишка-сорванец».
- Ничего, - утешает мать Феофила, - придет время, и всё встанет на свои места.
Бежим с Аришкой на скотный двор. Нет, не бежим, здесь никто бегом не бегает, а споро идем. Значит, быстрым шагом. Впереди – трапезная, так в монастыре столовую называют. А возле её дверей, на улице, наша бабушка сидит. Она чистит картошку и бросает картофелины в большой эмалированный бачок.
- Бабушка! У тебя уже послушание есть? – кричим ей.
- А как же, бабушка уже служит, не то, что вы, нерадехи!
Спрашиваем у неё, что такое «нерадехи». Оказывается, мы не радеем, не стараемся что-либо делать. Мы оправдываемся, говорим, что нам ещё никто никакого послушания не давал.
- Ладно, ладно, - улыбается бабушка, - матушка вас без послушания не оставит.
На скотном дворе уже ни одной скотинки – всех угнали на лесные поляны пастись, только большой красивый петух кокочет и кур сзывает. Те машут крыльями от радости, бегут, а там уж для них ничего не осталось.
Смотрим – матушка Феодосия идёт. Издалека похожа она на большую сильную птицу. И вовсе не похоже, что она старенькая. Мы с Аринкой как-то даже забоялись. Не страшно, а как-то робко стало. Притихли.
- Ну что, синички-сестрички, набегались, наглядели себе послушание?
Аринка только хотела открыть рот, я её – дерг за платье. Матушка и это углядела, и сразу ко мне с вопросом:
- Что, крестница востроглазая, сестру за подол дёргаешь, али крестной боишься?
- Не, - говорю, - не боюсь, нам сказали, что послушания не выбирают, а кому какое мать Феодосия благословит.
- И какое хочешь благословение получить?
- Не знаю, крестная, как скажете.
Глаза у матушки небольшие, черные, но такие, словно огонь в них живет.
- Ну, ты у меня, как настоящая монашка отвечаешь. - Матушка огляделась вокруг, потом снова на меня, - а будет тебе послушание за цветами глядеть, поливать, полоть, утром надо свежие букеты к святым иконам в храм ставить… хозяйкой цветов, благословляю. А тебе, Ариадна, что по душе?
Аришка заозиралась на меня, не решаясь просить.
- Тебя сестра смутила? Ты не монахиня, можешь говорить своё желание.
- Я хочу коров поить и петушка…
Матушка тихонько засмеялась:
- Почему именно петушка?
- Я не видела петухов. И никогда не думала, что они бывают такими большими и красивыми.
- Красивый, говоришь?.. да, петух у нас нарядный, что ж, ходи за скотинкой, помогай матери Елизавете. А сейчас все – на трапезу!
ПО ЗАСЛУГАМ
Сижу на берегу и носом хлюпаю. Шишка на лбу здоровенная. Глаза так опухли, что щелочки одни остались, ничего не видно. А хуже всего то, что сама во всём виновата. Знаю это, а сознаться не хочу.
Мне хотелось сделать всё красиво – и в храме, и на цветочных дорожках. Полы помыла, у главной иконы красивый букет поставила и пошла в сад. Здесь работы – видимо-невидимо! Меня, наверное, только и дожидалась. Беру грабли – дорожки почистила, между кустов всю траву вырвала, полила цветы. Стою и любуюсь своей работой: ну не красота ли? Всё чисто и красиво. И всё это я сделала! Матушка Феодосия удивится, а мать Эмилия, садовница, похвалит… Смотрю – в самом углу, на солнышке, пчелиные ульи стоят. Подошла. Большая поилка для пчёл без воды, и дорожка к ней пересохла, пчёлы ищут воду и не находят. Вижу – у бака с водой, краник. Открыла его побольше, вода побежала по питьевой дорожке тоненькой струйкой. Мне совсем хорошо стало – пчёлкам воды дала попить. Что бы ещё полезное сделать? Смотрю – большой чистенький вагончик стоит. Захожу: на стеллажах рамки с пчелиными сотами грудами навалены, а вокруг – голубиный помёт. Ну, думаю, как можно было такой хороший домик загадить? Нарвала полыни, сделала веник и давай всё выметать, да выскребать. В самом углу путаную траву клубком собрала и выкинула на помойку. Устала и решила отдохнуть. Прилегла на бугорок: тепло, хорошо. Слышу, идёт мать Эмилия и на кого-то ругается. Ну, думаю, кому-то попадет по первое число, не позавидуешь, все знают суровый нрав этой монахини.
- Кто это у меня тут бедокурит? – всё ближе шаги и строже голос.
Соскакиваю с бугорка, улыбаюсь во всё лицо.
- А-а!.. вот он, главный вредитель! Отыскался!
Оглядываюсь по сторонам, этого вредителя выискивая.
- Не мечи глазами-то по сторонам, тебе говорю.
Я опешила. Застыла от удивления, только глаза таращу.
- И кто тебя благословил под кустами скрести?
- Никто, - тихонько говорю, - подумала, так лучше будет.
- Подумала она… думалица нашлась… А кто пчёл потопил?.. вон, валяются, укупались…
Молчу. А внутри начинают слёзы копиться.
- А в домике кто голубиные гнёзда позорил, да вон выкинул?
- Я не зорила, - еле лепечу, а слёзы уж по щекам катятся.
- Как не зорила, когда их гнёзда на помойке валяются… ишь, хозяйка нашлась… всё по своей воле управила.
Я не выдержала, разревелась, да и кинулась бежать – не люблю плакать прилюдно. Бегу, от слёз и не вижу, куда бегу. Запнулась о грабли, которые оставила на дорожке, да со всего размаху – на землю, лбом об узловатый корень, который поперек дорожки протянулся. Хватаюсь за лоб, а там шишка здоровая вспухает. Уже навзрыд рыдаю, а тут, как нарочно, пчела у переносицы жало воткнула. Кинулась к реке, умылась, косынку в воде намочила и к лицу прижимаю. И весь мне белый свет не мил, и монастырь уже не нужен, и так мне себя жалко стало: такая несчастная девочка сидит с заплывшими глазами и с большой шишкой на лбу. Кусаю губы от горечи, и за несправедливость монахиню Эмилию ругаю: «Какая она злая!.. а говорили, что в монастыре все добрые да приветливые! Я же только хорошее делала…
Смотрю на речку, как золотая дорожка от солнца бежит к большой иве, что склонилась к самой воде. Вон, рыбка всплеснула, другая. Колышется вода и качает листья водяных кувшинок. Только слушаю и смотрю. И будто не я сижу, слушаю, смотрю и себя жалею, а это небо, облака, вода и солнце за мной наблюдают: что буду делать и говорить.
Меня это заинтересовало. За спиной вдруг галька захрустела. Кто-то присел рядом. Вижу только подол черного подрясника. На всякий случай надула губы, подумала: мать Эмилия пришла извиняться за свою резкость. Глаза снова защипало. Но голос был матушки Феодосии.
- Ну что, бедолага, наломала дров?
Она взяла руками мою голову и повернула к себе. Один миг молчала, а потом как засмеётся:
- Что, своя волюшка хуже неволюшки?..
А меня её смех так обидел, что выкрутила своё лицо из её рук, уткнулась в свои колени, да и задала ревуна во всю Ивановскую. Матушка сидит молча, ничего не говорит. Когда я затихла, она положила свою легкую руку мне на спину, потом провела ею по голове, утерла своей ладошкой мои слёзы и другую мокрень с лица, поцеловала в макушку и сказала:
- Ну, ты бы тоже не удержалась от смеха, увидев такую образину…
Я напружинилась на «образину», а она тут же мне:
- Не дуйся, в этом слове ничего плохого нет, человек - это образ Божий, а когда мы его теряем, то и получается у нас уже «образина». Давай-ка лучше подумаем вместе, что же с тобой такое произошло. Поди, на мать Эмилию дуешься, а? – спрашивает она, хитро прищурившись, - надеялась на похвалу, а получила - по полному счёту на всю свою смазливую мордашку.
Но не всё мне. Слышу, как с воплями несётся к берегу Аришка, а за нею наизготовку – рогами вперёд, монастырский козлик Жучок. Он чёрный, только борода пегая, на ветру от бега полощется, вот-вот сестрёнку догонит.
- Ой-ой!.. – Арина с лёту падает к нам в ноги, а козлик с крутого бережка по инерции, прямо к воде подлетел. Посмотрел на нас рыжими глазами и к воде припал, пьёт.
- А с тобой что приключилось, русая коса, девичья краса? – спрашивает матушка.
Аришка чуть приподнимает подол платьица, а на ноге выше колена, багровая ссадина.
- Видите! – возмущается девочка, ваш разлюбезный Жучок… и никакой он не Жучок, а настоящий Жучара… это его работа, его! – грозит она уже равнодушному к ней козлёнку.
- Никак и тебе за дело прилетело? – Допытывается матушка, а весёлые искорки так и мечутся в её глазах. – Никак вся монастырская живность и неживность в учителя к вам подалась? А?.. - И матушка переводит взгляд с одной на другую.
- Какие учителя, какие учителя, - затараторила Аринка, и тут она видит моё лицо.
Расхохоталась с визгом. – Ой, Маринка! – А ты чего такая избитая? – и снова хохотать.
А чего от неё ещё ждать, уж забыла, как сама от козла неслась – пятки выше головы.
- Ничего, - буркнула ей сердито.
- Ну, будет, будет, не ссорьтесь, - журит нас матушка Феодосия, - не забывайте, что вы в монастыре, а место это особое, и всякая неправда или заноза, что в нас сидит, тут же и объявится, а следом – по заслугам и получаем.
Она оглядывает нас, охватывает за плечи, притягивает к себе и говорит:
- Это ли горе-печали, - грустно вздыхает, - вы хоть знаете, что это я надоумила ваших маму и бабушку привезти вас ко мне.
- Зачем? – в голос спрашиваем?
- А вы не знаете?
- Нет, - отвечаем.
Она отпустила наши плечи, еле заметно повернула левую руку и черные чётки развернулись в большое кольцо с ровными чёрными узелками. Она тихонько перебирает их в руке, тихо шевелит губами и смотрит далеко за реку. Мы сидим молча, словно боимся нарушить что-то важное. Долго сидим. Козлик давно убежал по своим неотложным делам, а на листок кувшинки села весёлая трясогуска и закачала хвостиком.
Мы смотрим на неё и любуемся. Вдруг матушка как бы сама себе говорит:
- Дивно, дети, и премудро домостроительство Божие. Всё на своем месте: всё радуется, поёт и славит Творца, и нас этому учит.
Она ещё помолчала, а потом быстро так, хоть и спокойно, но с каким-то внутренним напряжением спрашивает:
А вы историю монастыря знаете? Кто построил его, почему и для кого?
- Бабушка говорила, что здесь ссыльные жили, и когда вы и её мама были детками, вас тоже сослали сюда с вашим отцом…
- Вот, для того вы и здесь. Я уже старая совсем, скоро в другое отечество собираться…
Мы открыли рот, чтобы спросить, но она рукой потихоньку показала: молчите.
- Там с меня и спросят – всё ли сделала, чтобы память о тех временах не забылась.
Вы уже большенькие, вам и знать надо, что на земле было до вас. Эта история длинная, больше ста лет охватывает.
Мы сидим, и словно холодным ветерком внутри у нас выстудило – понимаем, что история эта не смешная и не забавная. И хочется слушать, а словно чего-то боимся.
ДЕРЕВНЯ
Нет, не деревня то была, а большое село – церковь имелась, священником отец Антоний служил. Стояла она на горке – большая, красивая, как пасхальный кулич. Внутри – по стенам большие темные иконы, перед ними - лампады мерцают. Мы покупаем свечи – для этого нам отец всегда давал медные деньги. Подходим к аналою, где лежит икона праздника, и ставим свои свечки в круглые дырочки на подсвечнике. А в зимнее время, когда выходили со службы – наши деревянные санки всегда возле крыльца стояли, мы на них кучей-малой и со смехом – вниз… А в Пасху делали желобки и с этой горки яички катали. Так заведено было: кто чьё яичко побьёт, побитое себе забирает. В праздники отец Антоний всегда приходил к нам в дом и приносил гостинцы – мамы у нас уже не было, умерла. Остались мы с папой да старенькой бабушкой.
Однажды, зимой это было, - застучал кто-то в закрытую ставню:
- Эй, Микола, отворяй-ка, разговор есть.
В огромном тулупе, весь запорошенный снегом, в бороде – сосульки, ввалился в дом страшный мужик. Когда разделся и сел к самовару, растирая озябшие руки, оказался не страшным, а нашим дальним родственником из соседней деревни.
Он ничего не говорил, только взглядывал на всех как-то жалко, и большой ладонью больно гладил нас по голове. Нас быстро уложили спать, а они вполголоса стали разговаривать. Дуняша, прабабка ваша, быстро уснула, а я нос из-за занавески, что полати были задернуты, высунула и слушала.
- Ты бы, Миколай, - глухо говорил родственник, - робят бы с баушкой к нам отправил, а сам – продай всё своё богатство, да куда подале уезжай… Попа-то Антония забрали, обозвали злостной религиозной контрой, увезли в одну сторону, а попадью Марью с ребятенками – в другую… а куда и неведомо. Зверствуют… а ты с батюшкой был на короткой ноге, он к вам домой часто хаживал…
- Ну, и бывал, - говорит отец, - детям гостинец какой принесёт, без матери, сироты. Ты, Емельян, не пужай, можа оно и не всё так страшно, мало ли чё люди набрешут.
- Собака забрешет, так она хозяину знак даёт – чужой идёт, а вот… человек когда, не приведи, Господи!
Не заметила, как уснула, а утром - бабушка у печи возится, горшки с кашей достаёт, и зовёт нас:
- Вставайте, сони, всё Царствие небесное проспите! - говорит нам бабушка и крестится на божницу, где зелёная лампадка освящает строгие глаза Спасителя и грустную улыбку Богородицы. Отец давно уж по делам: на другом конце села мужики попросили его помощи: инвентарь к весне наладить.
Наше дело детское какое – наелись, напились да на горку подались. А там уж! Со всего околотка ребятишки - нет большей радости, чем с ветерком с крутизны промчаться, особенно визгу бывает, когда кто перевернётся, а за ним в подхлёстку, и другие.
Сколько времени прошло, кто его знает, но уж к обеду время подвигалось, смотрим – отец едет, и Леду нашу по бокам вожжами со всего маху нахлестывает. Такого не бывало, чтобы он свою любимицу так. Возле горки остановился, покидал нас с Дуняшей в сено на сани и – домой.
Дни потом наступили какие-то безмолвные. Всё вроде, как и раньше, а не так всё же.
- Скажу вам, девочки мои, - это матушка Феодосия к нам с Аришкой обращается, - было, как вон там, за рекой: видим все, даже слышим, но не с нами всё это происходит. Вот и тогда: вижу, слышу, а как онемела или оглохла. Папенька сказал бабушке, что будем в дорогу собираться – выселяют нас, погонят за болота. Бабушка в голос, запричитала, заплакала: «Это ж куда родименьких моих, сироток малых!.. На смертушку-смертную, на погибель неминучую…», и в слёзы. Отец насупился, хотел резкое что-то сказать, потом сдержался, подошёл к бабушке, неловко обнял – не приняты у нас в семье были обнимания-целования, а тут прижал к груди её седую старенькую голову и глухо сказал: «Не реви, мать, вон, бумагу мне дали, чтобы готовился с ребятишками… а тебя не трогают, и то, слава Богу». Бабушка встрепенулась, хотела что-то сказать, но папа ещё крепче прижал её, и глухо в самое ухо ей: «Просил, просил, мать, чтобы детёв с тобой оставили, нет, говорят, свое отродье с собой забирай».
Отродье – это мы с Дуней, прабабушкой вашей, сидим на лавке и глазами хлопаем.
- А за что, матушка Феодосия, вашего папу ссылали? - Спрашиваем.
- Вот то-то и оно, что ни за что. Я ж говорила вам, что священник, отец Антоний, к нам часто захаживал, вот за это дружеское и милосердное к нам отношение священника, как за пособничество попам, и осудили нас всех. А ещё… прости, Господи, людей неразумных, - матушка перекрестилась, - творят люди и не ведают что. В управу донос кто-то из наших, местных, настрочил. Зависть человеческая не знает предела. У нашего отца были золотые руки – и в механике, и в электрике… да за что ни возьмётся, всё сделает. Без дела ни зимой, ни летом не сидел. У нас всё было аккуратно и чисто: и двор, и сенник, и коровники, и для лошадок место имелось. Всякие сеялки-веялки, косилки-молотилки…
- А почему у вас всё было, а у других не было? - Допытываюсь.
- Марина, так устроено в мире, что кто много трудится, не ленится, у того и бывает всего много. А кто только на чужое добро поглядывает, да считает, а для своего дома и палец о палец не ударит, то есть, ленивый человек, у того и пусто, и холодно в доме, и ребятишкам есть нечего. Вот такие люди и бывают завистливыми. Отец наш был из другой породы, из тех, у кого всё в руках горело: одно дело делает, а другому уже придумку в голове кладет. И денежки у него водились: он немало заработал, когда его из царской армии, где он служил, как мастеровитого мужика направили в Китай железную дорогу строить. Это ещё при царе-мученике Николае было, больше века уж прошло.
На строительстве он тоже хорошо отличился, и вернулся в деревню не с пустыми руками, было на что хозяйством обзаводиться. У других этого не водилось, в диковинку был выписной инвентарь. Деревенские просили у него помощи. Он не отказывал, помогал, а потом эти люди в уборочную пору или посевную сами помогали ему – в благодарность за помощь. Но и это ему в вину поставили.
- А как это за помощь можно наказывать? - Спрашивает Аринка, - деда им помогал, а они ему, - правда ведь, Марина?
- Му-гу, - мычу ей в ответ, потому что сама не знаю, как это так получается.
- Тогда всё могли, - поясняет нам матушка, - произошла революция, и люди устроили другую власть, которая стала наводить новые порядки. Вот и в нашей деревне нашлись люди, которые написали доносное письмо на нашего отца, что он кулак, эксплуатирует чужой труд, и его, как враждебный элемент, надо немедленно раскулачить, всё отобрать и выселить за болота.
- Вы уж устали у меня, - поднялась старая игуменья, - заговорила вас совсем, бегите к матери, вас новое послушание ожидает – веники поедете резать.
Мы забыли про свою боевую раскраску, соскочили с колен и помчались. Веники – это здорово. А матушка тихонько побрела по бережку, где тропка терялась в густых прибрежных кустах. Невеселые воспоминания и тяжёлые думы тревожили её сердце.
КУЛАЙ – СТРАШНОЕ МЕСТО
Ох, и рёв по деревне стоял. Не одних нас раскулачили. Отцу разрешили взять только две лошади. Из амбара он притащил большущий ларь. Устроил плашмя на сани. Внутри уложил перину, обложил вокруг подушками. На другую подводу уложил, какие мог, припасы и инструмент. Запасал столько, сколько можно было уложить, поскольку знал – на какое время хватит, столько и живы все мы будем. Брал мясо, сало, хлеб, масло, крупы, муку… но на весь век не напасешься. Немного увезешь в тайгу, даже если и знаешь, что путь неблизкий: не одна сотня километров. К нашим саням была пристроена волокуша с сеном для коней. На нас бабушка столько одёжек понасдевала, что мы стали похожи на кукол-неваляшек. Потом она всхлопнула руками и кинулась к божнице. Сняла два маленьких образка, а икону побольше - завернула в чистое белое полотенце.
Достала толстые льняные нитки, сделала из них крепкие шнурки, закрепила на них иконки и подошла к нам:
- Когда ваша мама уже сильно занемогла, просила вам передать своё благословение.
Сказала: «Подрастут девочки, каждой по иконке, чтобы Богородица хранила их, когда меня не станет». Вот, не дают вам подрасти, детки, - заморгала она глазами, сдерживая слёзы, - не дают… Тебя, Фрося, мать Богородицей «Нечаянная Радость» благословила, а Дуню - «Казанской».
Бабушка покрестилась на каждую иконку, приникла губами, приложила ко лбу и подошла к нам. Распотрошила наши одежки, повесила на грудь образки и снова закутала.
Большую икону в белом полотенце подала мне:
- Это именная икона вашего отца – Николая Чудотворца. Тебе, Фрося, как старшей вручаю, береги её, потом отцу передашь. Перекрестила нас и сказала: «Идите со Христом!».
Заскрипели полозья, зафыркали лошади, потянулся наш обоз за село. Мужики угрюмо понукали лошадей, легонько похлестывали их бока вожжами. А впереди обоза и за ним, вершмя, на конях незнакомые военные люди в белых полушубках, в брюках галифе с кожаными вставками, за спиной винтовки. Угроза от этих людей шла и невозможность спрятаться. Мы смотрели на их сторожевые фигуры с недоумением и обидой.
Едем долго. В декабре дни короткие. Солнце тоже словно обросло инеем, как и наши лошади, отец, сторожевые люди. Мы давно уже в ларе среди перин и подушек, приподнимаем пологую крышку и выглядываем на низкое солнце, которое делает синим снег вокруг, ударяется о ели и сосны, а они выбрасывают вперёд длинные тени. Мы снова прячемся в теплую норку и засыпаем.
Сколько дней так ехали, и не скажу. Всё тише и тише – дороги не стало, и надо было пробивать её самим. Сторожевые люди послали вперёд наших мужиков на сильных лошадях, а сами – в конце, уже по проторённой дороге. Мука, а не езда. Вдруг, заскакали военные люди вокруг нас, заставляют разъезжаться по сторонам, и говорят, что приехали. А куда приехали… от лошадей пар валит, мужики наши в снег, а он по пояс. Загалдели все, закричали, а военные в небо выстрелили, заставили всех молчать, сказали: «Теперь это ваш дом, контра недобитая… можете в гости зверьё приглашать, или на похороны… его здесь много». Захохотали зло, развернули своих коней и помчались назад.
Женщины и дети заплакали. Все приуныли, потому что надеялись: хоть к самой маленькой деревушке всех привезут, а тут – на мороз в таёжном лесу. Ветерок стал подниматься, заметелило. Из оцепенения вывел всех наш отец, сказал: «Костры надо разводить, ребятишек греть. Это дело женское, а мы, мужики, давайте, доставайте пилы, топоры, лопаты… барак ладить начнем завтра, а сейчас какое-никакое укрытие от метели сооружать надо».
Заставил распрячь и укрыть лошадей, развели костер. Пока женщины готовили, мужчины и старшие дети стали строить что-то вроде большой снежной крепости, куда все укрылись от вьюги. А с утра они пошли валить лес, чтобы построить барак. Работали днями и ночами, по переменке. Что это была за работа! Топоры звоном звенели, отскакивая от перемерзшей древесины. Надо было торопиться, все понимали, иначе - гибель. Не потухая, вокруг горели костры: оттаивали землю, чтобы выкопать ямы под столбы для барака. Большие бревна отогревали, чтобы можно было их тесать, выбирать пазы. Потом их укладывали и скрепляли. Эта картина у меня перед глазами стоит так ярко, словно не семьдесят семь лет прошло.
Барак соорудили быстро. На деревянных скрепах устроили нары: настелили расколотые вдоль лесины, а мы с ребятишками натаскали хвойного лапнику, многими рядами устилали сырые горбылины, смотрели, чтобы не попались крупные ветки. Отец в округе обнаружил глубокий овраг, в одном месте которого снесло ветром снег, и обнажилась глина. Стали сооружать глинобитные печи – большие, неуклюжие, но теплые. Люди трудились молча, сосредоточенно. Они не были хмурыми, но глубокая печаль осела в глазах и осталась в них жить. Весёлыми оставались только дети, оно и понятно, мы ещё не осознавали горя и радовались каждому наступившему дню. Нам были указаны безопасные места, где мы могли играть под наблюдением взрослых. Это мы исполняли беспрекословно, потому что по утрам видели следы разных зверей. Среди них бывали и волчьи. Днем они не подходили, запах человеческого жилья, дыма, отпугивал, а ночью волки давали понять, кто в тайге хозяин.
Немного пообвыклись. Пробовали охотиться, но получалось не очень удачно. Ружья ни у кого не было – строго запрещалось брать с собой хоть самое захудалое ружьишко. Зверья вокруг много, а не добыть. Эти военные люди, что привели нас сюда и бросили, обшарили каждый наш узелок ещё в деревне. Лыжи, у кого находили, тоже выбросили из саней, чтобы мы не смогли убежать, когда лошади падут от голода.
Припасы, которые были взяты с собою из дома, скоро кончились. Мальчишки, конечно, со своими отцами ставили силки на зайцев, но это был не очень надежный способ охоты: много ли находишь по глубокому снегу. Пойдут они, бывало, проверять силки, а зайцы уже съедены. Наступал голод. Первыми ощутили его лошади. Как ни растягивали люди малые охапки сена и припасы овса, однажды всё кончились А тут ещё зверье на нашу скотинку повадилось, сколько лошадей было погублено. Появились первые жертвы голода и среди людей.
Наш дядя Никита, которого мы, ребятишки, очень любили за его шутки-прибаутки, и острое, но не обидное словцо. Ещё он умел рассказывать удивительные истории из библейской жизни еврейского народа и русские сказки. Чаще всего это случалось вечером, когда нас пугал волчий вой. От печек шло тепло, было темно и таинственно. И взрослые слушали, хоть и делали вид, что не слушают. Мы знали эту их маленькую хитрость, потому часто сами звали: «Пойдемте дядю Никиту слушать». Они побурчат вроде недовольно: «Ну, вот ещё, больше и делать нам нечего, как Никиткины побасёнки слушать». Но вроде нехотя подходили. А уж ребятня - облепим его, и слушаем. Мы любили его, а он нас. А перед сном всегда говорил: «А теперь, детки, помолимся, чтобы Ангел-хранитель от нас не отошёл». Мне он сплел и подарил ремённый кнутик. Как-то сказала ему: «Когда вырасту, буду маленьких овечек и козляток пасти». Он засмеялся, потрепал меня по голове и сказал: «А кто знает, может, и вправду Божьих овечек будешь пасти, тогда тебе непременно этот предмет воспитания пригодится». Кнутик удивительный, он однажды мне жизнь спас, но об этом после… А теперь дядя Никита становился каким-то большим, огромным. Он даже валенки не мог на ноги надеть, и потому всё сидел на нарах. Лицо было одутловатым и прозрачным, словно лед на речке. Нам, детям, было немножко страшновато, но мы храбрились. Спрашиваем об этом у папы, а он только вздыхает и говорит: «Голод дорогу себе торит. Уходить отсюда всем надо, пока не поздно». Мы не понимали его слов и снова приставали: «А что он ест, что такой толстый». Отец усмехался горько и говорил: «Это значит только одно – у дяди Никиты совсем ничего не осталось от припасов. И болезнь эта, девочки, сразу же подстерегает - человек от голода опухает. Значит, мои дорогие, мы с ним скоро прощаться будем». А дядя Никита только улыбался и тихо говорил нам: «Ничо, ничо, девчонки, ещё на свадьбе вашей погуляем».
А однажды утром он стал очень маленьким и не дышал. Нас, ребятишек, взрослые отправили гулять на улицу, а сами его помыли, одели в чистую белую рубаху, положили на нары в самом центре барака. Прочитали канон на исход души, помолились и понесли его хоронить. Это была первая могилка ссыльного, первый православный крест на кулайских болотах.
Тропинка повернула в лес, старая игуменья прошла вверх, опираясь о гладкую суковатую палку. Здесь было монастырское кладбище, которое осталось от первых высланных сюда неповинных людей. Она подошла к почерневшему от времени полусгнившему кресту, перекрестилась, положила руки на посох и оперлась подбородком. Сколько раз бывала здесь. Много о чем думала. А сейчас решала – вправе ли она рассказывать этим современным городским девочкам горькую правду о тяжёлом прошлом их предков. Изнеженные и отрешённые от проблем жизни, по плечам ли им такая ноша?
(Продолжение следует)
И в самом деле, едем. Я с мамой впереди, она - за рулем, а за нами – Аришка с попугаем, да наша бабушка Евдокия. Микешину клетку мы к самому окну устроили, вот он и разговорился: «Микеша хор-р-р-роший, Микеша хор-р-р-роший... ».
- Хороший, хороший, пока кошка спит, - ворчит бабушка и пытается накинуть на клетку платок.
- Бабуль, зачем? – протестует Аришка, и тянет платок на себя, - ему же тоже хочется посмотреть, какие тут большие сосны растут, он же не видел.
- Насмотрится, успеет, а покуль пусть спит, отдышится от Еремина сраженья.
Когда бабушке хорошо, она нет-нет, да и вставит в свою речь деревенское словечко. А «Ереминым сражением» она называет всякую пустую, но не безопасную возню. Вот и сегодня утром, перед самой поездкой, мама наказала клетку почистить, подготовить к дороге. Мурку нашу выгнали в маленькую комнату и выпустили Кешу полетать, пока мы клеткой занимались. Попугаю свобода в радость и веселье, летает вокруг нас, кричит пронзительно на своём попугайском языке. Потом как-то всё затихло, и вдруг слышим истошный Микешин крик: «Мяу! мяу!..мяу!». Мы бросились к птичке, а её за хвост треплет наша кошка, которая открыла потихоньку дверь и начала охоту на попугая. Еле отбили нашего Микешу, спасли, только вместо хвоста торчало одно растрёпанное пёрышко.
- Расскажи, бабуль, про Ерему, расскажи, - тут же прилипает Аришка и теребит бабушку за плечо.
Бабушка вздыхает, притворно хмурится и внимательно рассматривает за окнами убегающие от нас поля, перелески, маленькие речки и зеленые косогоры. Потом тихонько посмеивается:
- От ваших вопросов вон как пейзаж за окном припустился, только держи.
Мы с Аришкой – к окошкам. И, правда. Бегут по сторонам березки, а ветер их за зелёные косы треплет. Тропинки, словно бабушкина пряжа разбежалась по сторонам.
- Ой! Незабудки!.. сколько их, словно голубое озеро, - вскрикивает Аришка.
- А вот и в самом деле, озеро. Маришка, смотри, какие большие гусята плавают… и утка с утятами…
Мы забыли про всё и во все глаза смотрим по сторонам. Платок от нашей возни сполз с клетки, и Микеша наш разговорился вовсю: «Кем будете?.. кем будете?». А теплый ветер в окошки похлёстывает и нас по лицу вскользь гладит. Солнце из-за нашей спины выглянет, ослепит на минутку, а потом как начнёт гоняться лучами вокруг всего белого света, только успевай разглядывай. Нас охватывает восторг от того, что мы живые, и цветы живые, и ветер, и солнышко… и Микешка… Смеёмся, заливаемся, будто маленькие ребятишки, сами не знаем от чего. Мама оглянулась на минутку, улыбается.
А бабушка-то бабушка… смотрит на нас такими счастливыми глазами и говорит:
- Вот оно как, отечество-то радует, а то живете бездомниками…
- Как, бездомниками, у нас всё есть: дом, квартира, и папа всегда говорит, что у нас не дом, а полная чаша,- удивляется Аришка.
Э-э-э! – укоризненно качает головой бабушка. Полная-то полная, да не совсем. Безо всего этого, какая она полная…
Мы притихли и молча смотрим в окошки. И вдруг понимаем, о чём говорит бабушка. Словно мы вышли из нашего дома, а он не кончается, а только начинается: лесом и речками, весёлыми птицами, что заливаются в вышине…
Мы начинаем и их слышать сквозь шум мотора, слышим, как они всё выше и выше поднимают нотки, даже, кажется, что не выдержит их горлышко, и сорвется…
- Не сорвется, - утешает бабушка.
Мне даже страшно стало, как это бабушка угадала, о чём я думала. Спрашиваю её.
Бабушка наклоняется, протягивает руку, и треплет мою чёлку.
- Вот ведь как, ты даже и не заметила, что вслух говоришь, - шепнула бабушка мне на ушко, а сама устроилась поуютнее, обняла Аришку за плечи, прикрыла глаза, и задремала. Старенькая уже.
Едем долго. И сами не заметили, как тоже с дрёмой встретились. Разбудил мамин голос:
- А ну, сони, просыпайтесь!
Мы вскинулись, смотрим, а солнце уже к горизонту склонилось. И снова ахнули! Лучи его стали длинными, острыми, разноцветными, сквозь синюю тучку как через окошко прорезаются. И всё вокруг стало таинственным. Мы затихли. И вдруг!
- Мама!.. – кричим мы с Аришкой одновременно, - смотри, смотри, крестик на небе золотой!.. а вон ещё… и ещё!
- Мама на минутку повернула от дороги к нам своё весёлое лицо и говорит:
- Это вы видите кресты церкви «Нечаянная Радость», и часовен матушкиной обители.
- Мам, а как монастырь называется?
- Так же: «Нечаянная Радость», во имя иконы Пресвятой Богородицы.
А матушка Феодосия нас уже ждала. Во всём чёрном. Аришка меня потихоньку спрашивает:
- А зачем это она палку взяла?
Заробела моя сестрёнка, да и мне стало не по себе, но виду не показываю: - Чтобы нас с тобой встретить, - смеюсь, и тихонько же ей поясняю, - не палка это вовсе, а игуменский посох, забыла?.. нам же в воскресной школе про это рассказывали.
- Ну что, паломники дорогие, - тепло сказала она нам, - милости просим в нашу святую обитель.
Матушка не стала, как это обычно бывает, восхищаться нами, просто положила правую руку сначала мне на голову, потом - Аришке, а маму и бабушку обняла и трижды губами со щеки на щеку прикоснулась. На бабушку пристально взглянула, улыбнулась одними глазами:
- Ну что, дочка, уж, поди, и к тебе немощи цепляются, а? Стареем, тянем воз?..
Она протянула руку к бабушкиному лицу, и вроде как бы поправила платок на её голове.
- Тебе уж на седьмой десяток покатило?.. бегут годочки, как горные ручеёчки…
Матушка Феодосия вздохнула, и с мягкой простотой добавила:
- Пойдемте, сестра Акилина устроит вас, - и она указала на подходившую к нам монашку.
НАШИ ПОСЛУШАНИЯ
Оказывается, в монастыре тоже работают, а я думала - только молятся. И работа называется послушанием. У каждого своё послушание. В швейной мастерской мать Мариамна с двумя помощницами шьёт для всех сестёр облачения. Монашеская одежда называется облачением. Это не простая одежда, как у нас с вами. Ею в таинстве пострижении избранницу облачает Сам Господь Иисус Христос, потому что монахиня становится невестой Христовой. Так мне матушка Мариамна сказала, когда я спросила:
«А почему здесь все в таких странных одеждах ходят?»
Ещё есть иконописная мастерская. Нам здесь особенно понравилось, потому что птичек разных много – целая стенка в птичьих вольерах. Какие они замечательные! Тут и родственники нашего Микеши есть, волнистые попугайчики, а ещё красивые разноцветные американские и африканские маленькие птички, я даже и не запомнила их названия. Для Аришки это было настоящим счастьем, она любит всякую живность. Как увидела птиц, так сразу и заподпрыгивала:
- Хочу это послушание!.. Хочу это послушание!
Мать Рахиль, начальница мастерской, высокая, красивая монахиня, тепло-тепло посмотрела на нас, хоть и ласково, но в глубине глаз её запряталась строжинки:
- У нас послушания не выбирают, на них, как особой милостью отмеченных, матушка Феодосия сама сестер благословляет… а в этой мастерской не птички главное, а иконы.
И, правда, мы загляделись на пернатых, а сколько здесь икон: и больших, и маленьких, и огромных, темных, их монахини реставрируют. А птички… они, наверное, помогают им работать и отдыхать.
Ещё во дворе есть мастерская, где маленькие глиняные игрушки делают: старенький дедушка с медведем, послушница с большими сумками, на одной написано – терпение, а на другой – смирение. Монахиня с пяльцами сидит на бревнышке, вышивает…
- А правда, что человек может медведя из рук кормить, и не испугаться? – Спрашиваю.
- Правда, - это не простой, а святой человек, батюшка Серафим Саровский.
- А кому эти игрушки вы делаете? – Аришка берёт глиняную заготовку. Мать Феофила осторожно забирает её из рук Аришки, ставит на место, а сестру подводит к большой круглой печке. – Здесь обжигаем глиняные поделки, когда они хорошо просохнут, потом с сестрами их расписываем и снова обжигаем, чтобы прочными были и красивыми.
- Это игрушки для детей? – Спрашиваю, потому что не хочется верить, чтобы такая красота для простой игры была – разбиться они могут запросто.
Мать Феофила – весёлая монахиня. Она не хохочет во весь рот, как мы смеёмся, а какая-то радостная, словно вся из радости состоит. Она щурит свои большие серые в зелёных точках глаза и переводит их то с Аришки на меня, то наоборот:
- Это игрушки особенные, их покупают верующие люди, чтобы эти маленькие скульптурки напоминали: есть мир всех людей, а есть другой мир: святые обители, где монахи молятся о людях.
Аришке понравилась глиняная монашка с маленьким ягнёнком – та кормит его пучком травы, а я всё рассматривала послушницу с чемоданами:
- Как, хватает тебе смирения и терпения? - Спрашивает меня мать Феофила, заметив мой интерес.
А что мне сказать в ответ, молчу: ни того, ни другого у меня никогда не бывало. Мама всегда сокрушается: «Ох, и беда мне с тобой, Маришка, словно и не девчонка ты вовсе, а мальчишка-сорванец».
- Ничего, - утешает мать Феофила, - придет время, и всё встанет на свои места.
Бежим с Аришкой на скотный двор. Нет, не бежим, здесь никто бегом не бегает, а споро идем. Значит, быстрым шагом. Впереди – трапезная, так в монастыре столовую называют. А возле её дверей, на улице, наша бабушка сидит. Она чистит картошку и бросает картофелины в большой эмалированный бачок.
- Бабушка! У тебя уже послушание есть? – кричим ей.
- А как же, бабушка уже служит, не то, что вы, нерадехи!
Спрашиваем у неё, что такое «нерадехи». Оказывается, мы не радеем, не стараемся что-либо делать. Мы оправдываемся, говорим, что нам ещё никто никакого послушания не давал.
- Ладно, ладно, - улыбается бабушка, - матушка вас без послушания не оставит.
На скотном дворе уже ни одной скотинки – всех угнали на лесные поляны пастись, только большой красивый петух кокочет и кур сзывает. Те машут крыльями от радости, бегут, а там уж для них ничего не осталось.
Смотрим – матушка Феодосия идёт. Издалека похожа она на большую сильную птицу. И вовсе не похоже, что она старенькая. Мы с Аринкой как-то даже забоялись. Не страшно, а как-то робко стало. Притихли.
- Ну что, синички-сестрички, набегались, наглядели себе послушание?
Аринка только хотела открыть рот, я её – дерг за платье. Матушка и это углядела, и сразу ко мне с вопросом:
- Что, крестница востроглазая, сестру за подол дёргаешь, али крестной боишься?
- Не, - говорю, - не боюсь, нам сказали, что послушания не выбирают, а кому какое мать Феодосия благословит.
- И какое хочешь благословение получить?
- Не знаю, крестная, как скажете.
Глаза у матушки небольшие, черные, но такие, словно огонь в них живет.
- Ну, ты у меня, как настоящая монашка отвечаешь. - Матушка огляделась вокруг, потом снова на меня, - а будет тебе послушание за цветами глядеть, поливать, полоть, утром надо свежие букеты к святым иконам в храм ставить… хозяйкой цветов, благословляю. А тебе, Ариадна, что по душе?
Аришка заозиралась на меня, не решаясь просить.
- Тебя сестра смутила? Ты не монахиня, можешь говорить своё желание.
- Я хочу коров поить и петушка…
Матушка тихонько засмеялась:
- Почему именно петушка?
- Я не видела петухов. И никогда не думала, что они бывают такими большими и красивыми.
- Красивый, говоришь?.. да, петух у нас нарядный, что ж, ходи за скотинкой, помогай матери Елизавете. А сейчас все – на трапезу!
ПО ЗАСЛУГАМ
Сижу на берегу и носом хлюпаю. Шишка на лбу здоровенная. Глаза так опухли, что щелочки одни остались, ничего не видно. А хуже всего то, что сама во всём виновата. Знаю это, а сознаться не хочу.
Мне хотелось сделать всё красиво – и в храме, и на цветочных дорожках. Полы помыла, у главной иконы красивый букет поставила и пошла в сад. Здесь работы – видимо-невидимо! Меня, наверное, только и дожидалась. Беру грабли – дорожки почистила, между кустов всю траву вырвала, полила цветы. Стою и любуюсь своей работой: ну не красота ли? Всё чисто и красиво. И всё это я сделала! Матушка Феодосия удивится, а мать Эмилия, садовница, похвалит… Смотрю – в самом углу, на солнышке, пчелиные ульи стоят. Подошла. Большая поилка для пчёл без воды, и дорожка к ней пересохла, пчёлы ищут воду и не находят. Вижу – у бака с водой, краник. Открыла его побольше, вода побежала по питьевой дорожке тоненькой струйкой. Мне совсем хорошо стало – пчёлкам воды дала попить. Что бы ещё полезное сделать? Смотрю – большой чистенький вагончик стоит. Захожу: на стеллажах рамки с пчелиными сотами грудами навалены, а вокруг – голубиный помёт. Ну, думаю, как можно было такой хороший домик загадить? Нарвала полыни, сделала веник и давай всё выметать, да выскребать. В самом углу путаную траву клубком собрала и выкинула на помойку. Устала и решила отдохнуть. Прилегла на бугорок: тепло, хорошо. Слышу, идёт мать Эмилия и на кого-то ругается. Ну, думаю, кому-то попадет по первое число, не позавидуешь, все знают суровый нрав этой монахини.
- Кто это у меня тут бедокурит? – всё ближе шаги и строже голос.
Соскакиваю с бугорка, улыбаюсь во всё лицо.
- А-а!.. вот он, главный вредитель! Отыскался!
Оглядываюсь по сторонам, этого вредителя выискивая.
- Не мечи глазами-то по сторонам, тебе говорю.
Я опешила. Застыла от удивления, только глаза таращу.
- И кто тебя благословил под кустами скрести?
- Никто, - тихонько говорю, - подумала, так лучше будет.
- Подумала она… думалица нашлась… А кто пчёл потопил?.. вон, валяются, укупались…
Молчу. А внутри начинают слёзы копиться.
- А в домике кто голубиные гнёзда позорил, да вон выкинул?
- Я не зорила, - еле лепечу, а слёзы уж по щекам катятся.
- Как не зорила, когда их гнёзда на помойке валяются… ишь, хозяйка нашлась… всё по своей воле управила.
Я не выдержала, разревелась, да и кинулась бежать – не люблю плакать прилюдно. Бегу, от слёз и не вижу, куда бегу. Запнулась о грабли, которые оставила на дорожке, да со всего размаху – на землю, лбом об узловатый корень, который поперек дорожки протянулся. Хватаюсь за лоб, а там шишка здоровая вспухает. Уже навзрыд рыдаю, а тут, как нарочно, пчела у переносицы жало воткнула. Кинулась к реке, умылась, косынку в воде намочила и к лицу прижимаю. И весь мне белый свет не мил, и монастырь уже не нужен, и так мне себя жалко стало: такая несчастная девочка сидит с заплывшими глазами и с большой шишкой на лбу. Кусаю губы от горечи, и за несправедливость монахиню Эмилию ругаю: «Какая она злая!.. а говорили, что в монастыре все добрые да приветливые! Я же только хорошее делала…
Смотрю на речку, как золотая дорожка от солнца бежит к большой иве, что склонилась к самой воде. Вон, рыбка всплеснула, другая. Колышется вода и качает листья водяных кувшинок. Только слушаю и смотрю. И будто не я сижу, слушаю, смотрю и себя жалею, а это небо, облака, вода и солнце за мной наблюдают: что буду делать и говорить.
Меня это заинтересовало. За спиной вдруг галька захрустела. Кто-то присел рядом. Вижу только подол черного подрясника. На всякий случай надула губы, подумала: мать Эмилия пришла извиняться за свою резкость. Глаза снова защипало. Но голос был матушки Феодосии.
- Ну что, бедолага, наломала дров?
Она взяла руками мою голову и повернула к себе. Один миг молчала, а потом как засмеётся:
- Что, своя волюшка хуже неволюшки?..
А меня её смех так обидел, что выкрутила своё лицо из её рук, уткнулась в свои колени, да и задала ревуна во всю Ивановскую. Матушка сидит молча, ничего не говорит. Когда я затихла, она положила свою легкую руку мне на спину, потом провела ею по голове, утерла своей ладошкой мои слёзы и другую мокрень с лица, поцеловала в макушку и сказала:
- Ну, ты бы тоже не удержалась от смеха, увидев такую образину…
Я напружинилась на «образину», а она тут же мне:
- Не дуйся, в этом слове ничего плохого нет, человек - это образ Божий, а когда мы его теряем, то и получается у нас уже «образина». Давай-ка лучше подумаем вместе, что же с тобой такое произошло. Поди, на мать Эмилию дуешься, а? – спрашивает она, хитро прищурившись, - надеялась на похвалу, а получила - по полному счёту на всю свою смазливую мордашку.
Но не всё мне. Слышу, как с воплями несётся к берегу Аришка, а за нею наизготовку – рогами вперёд, монастырский козлик Жучок. Он чёрный, только борода пегая, на ветру от бега полощется, вот-вот сестрёнку догонит.
- Ой-ой!.. – Арина с лёту падает к нам в ноги, а козлик с крутого бережка по инерции, прямо к воде подлетел. Посмотрел на нас рыжими глазами и к воде припал, пьёт.
- А с тобой что приключилось, русая коса, девичья краса? – спрашивает матушка.
Аришка чуть приподнимает подол платьица, а на ноге выше колена, багровая ссадина.
- Видите! – возмущается девочка, ваш разлюбезный Жучок… и никакой он не Жучок, а настоящий Жучара… это его работа, его! – грозит она уже равнодушному к ней козлёнку.
- Никак и тебе за дело прилетело? – Допытывается матушка, а весёлые искорки так и мечутся в её глазах. – Никак вся монастырская живность и неживность в учителя к вам подалась? А?.. - И матушка переводит взгляд с одной на другую.
- Какие учителя, какие учителя, - затараторила Аринка, и тут она видит моё лицо.
Расхохоталась с визгом. – Ой, Маринка! – А ты чего такая избитая? – и снова хохотать.
А чего от неё ещё ждать, уж забыла, как сама от козла неслась – пятки выше головы.
- Ничего, - буркнула ей сердито.
- Ну, будет, будет, не ссорьтесь, - журит нас матушка Феодосия, - не забывайте, что вы в монастыре, а место это особое, и всякая неправда или заноза, что в нас сидит, тут же и объявится, а следом – по заслугам и получаем.
Она оглядывает нас, охватывает за плечи, притягивает к себе и говорит:
- Это ли горе-печали, - грустно вздыхает, - вы хоть знаете, что это я надоумила ваших маму и бабушку привезти вас ко мне.
- Зачем? – в голос спрашиваем?
- А вы не знаете?
- Нет, - отвечаем.
Она отпустила наши плечи, еле заметно повернула левую руку и черные чётки развернулись в большое кольцо с ровными чёрными узелками. Она тихонько перебирает их в руке, тихо шевелит губами и смотрит далеко за реку. Мы сидим молча, словно боимся нарушить что-то важное. Долго сидим. Козлик давно убежал по своим неотложным делам, а на листок кувшинки села весёлая трясогуска и закачала хвостиком.
Мы смотрим на неё и любуемся. Вдруг матушка как бы сама себе говорит:
- Дивно, дети, и премудро домостроительство Божие. Всё на своем месте: всё радуется, поёт и славит Творца, и нас этому учит.
Она ещё помолчала, а потом быстро так, хоть и спокойно, но с каким-то внутренним напряжением спрашивает:
А вы историю монастыря знаете? Кто построил его, почему и для кого?
- Бабушка говорила, что здесь ссыльные жили, и когда вы и её мама были детками, вас тоже сослали сюда с вашим отцом…
- Вот, для того вы и здесь. Я уже старая совсем, скоро в другое отечество собираться…
Мы открыли рот, чтобы спросить, но она рукой потихоньку показала: молчите.
- Там с меня и спросят – всё ли сделала, чтобы память о тех временах не забылась.
Вы уже большенькие, вам и знать надо, что на земле было до вас. Эта история длинная, больше ста лет охватывает.
Мы сидим, и словно холодным ветерком внутри у нас выстудило – понимаем, что история эта не смешная и не забавная. И хочется слушать, а словно чего-то боимся.
ДЕРЕВНЯ
Нет, не деревня то была, а большое село – церковь имелась, священником отец Антоний служил. Стояла она на горке – большая, красивая, как пасхальный кулич. Внутри – по стенам большие темные иконы, перед ними - лампады мерцают. Мы покупаем свечи – для этого нам отец всегда давал медные деньги. Подходим к аналою, где лежит икона праздника, и ставим свои свечки в круглые дырочки на подсвечнике. А в зимнее время, когда выходили со службы – наши деревянные санки всегда возле крыльца стояли, мы на них кучей-малой и со смехом – вниз… А в Пасху делали желобки и с этой горки яички катали. Так заведено было: кто чьё яичко побьёт, побитое себе забирает. В праздники отец Антоний всегда приходил к нам в дом и приносил гостинцы – мамы у нас уже не было, умерла. Остались мы с папой да старенькой бабушкой.
Однажды, зимой это было, - застучал кто-то в закрытую ставню:
- Эй, Микола, отворяй-ка, разговор есть.
В огромном тулупе, весь запорошенный снегом, в бороде – сосульки, ввалился в дом страшный мужик. Когда разделся и сел к самовару, растирая озябшие руки, оказался не страшным, а нашим дальним родственником из соседней деревни.
Он ничего не говорил, только взглядывал на всех как-то жалко, и большой ладонью больно гладил нас по голове. Нас быстро уложили спать, а они вполголоса стали разговаривать. Дуняша, прабабка ваша, быстро уснула, а я нос из-за занавески, что полати были задернуты, высунула и слушала.
- Ты бы, Миколай, - глухо говорил родственник, - робят бы с баушкой к нам отправил, а сам – продай всё своё богатство, да куда подале уезжай… Попа-то Антония забрали, обозвали злостной религиозной контрой, увезли в одну сторону, а попадью Марью с ребятенками – в другую… а куда и неведомо. Зверствуют… а ты с батюшкой был на короткой ноге, он к вам домой часто хаживал…
- Ну, и бывал, - говорит отец, - детям гостинец какой принесёт, без матери, сироты. Ты, Емельян, не пужай, можа оно и не всё так страшно, мало ли чё люди набрешут.
- Собака забрешет, так она хозяину знак даёт – чужой идёт, а вот… человек когда, не приведи, Господи!
Не заметила, как уснула, а утром - бабушка у печи возится, горшки с кашей достаёт, и зовёт нас:
- Вставайте, сони, всё Царствие небесное проспите! - говорит нам бабушка и крестится на божницу, где зелёная лампадка освящает строгие глаза Спасителя и грустную улыбку Богородицы. Отец давно уж по делам: на другом конце села мужики попросили его помощи: инвентарь к весне наладить.
Наше дело детское какое – наелись, напились да на горку подались. А там уж! Со всего околотка ребятишки - нет большей радости, чем с ветерком с крутизны промчаться, особенно визгу бывает, когда кто перевернётся, а за ним в подхлёстку, и другие.
Сколько времени прошло, кто его знает, но уж к обеду время подвигалось, смотрим – отец едет, и Леду нашу по бокам вожжами со всего маху нахлестывает. Такого не бывало, чтобы он свою любимицу так. Возле горки остановился, покидал нас с Дуняшей в сено на сани и – домой.
Дни потом наступили какие-то безмолвные. Всё вроде, как и раньше, а не так всё же.
- Скажу вам, девочки мои, - это матушка Феодосия к нам с Аришкой обращается, - было, как вон там, за рекой: видим все, даже слышим, но не с нами всё это происходит. Вот и тогда: вижу, слышу, а как онемела или оглохла. Папенька сказал бабушке, что будем в дорогу собираться – выселяют нас, погонят за болота. Бабушка в голос, запричитала, заплакала: «Это ж куда родименьких моих, сироток малых!.. На смертушку-смертную, на погибель неминучую…», и в слёзы. Отец насупился, хотел резкое что-то сказать, потом сдержался, подошёл к бабушке, неловко обнял – не приняты у нас в семье были обнимания-целования, а тут прижал к груди её седую старенькую голову и глухо сказал: «Не реви, мать, вон, бумагу мне дали, чтобы готовился с ребятишками… а тебя не трогают, и то, слава Богу». Бабушка встрепенулась, хотела что-то сказать, но папа ещё крепче прижал её, и глухо в самое ухо ей: «Просил, просил, мать, чтобы детёв с тобой оставили, нет, говорят, свое отродье с собой забирай».
Отродье – это мы с Дуней, прабабушкой вашей, сидим на лавке и глазами хлопаем.
- А за что, матушка Феодосия, вашего папу ссылали? - Спрашиваем.
- Вот то-то и оно, что ни за что. Я ж говорила вам, что священник, отец Антоний, к нам часто захаживал, вот за это дружеское и милосердное к нам отношение священника, как за пособничество попам, и осудили нас всех. А ещё… прости, Господи, людей неразумных, - матушка перекрестилась, - творят люди и не ведают что. В управу донос кто-то из наших, местных, настрочил. Зависть человеческая не знает предела. У нашего отца были золотые руки – и в механике, и в электрике… да за что ни возьмётся, всё сделает. Без дела ни зимой, ни летом не сидел. У нас всё было аккуратно и чисто: и двор, и сенник, и коровники, и для лошадок место имелось. Всякие сеялки-веялки, косилки-молотилки…
- А почему у вас всё было, а у других не было? - Допытываюсь.
- Марина, так устроено в мире, что кто много трудится, не ленится, у того и бывает всего много. А кто только на чужое добро поглядывает, да считает, а для своего дома и палец о палец не ударит, то есть, ленивый человек, у того и пусто, и холодно в доме, и ребятишкам есть нечего. Вот такие люди и бывают завистливыми. Отец наш был из другой породы, из тех, у кого всё в руках горело: одно дело делает, а другому уже придумку в голове кладет. И денежки у него водились: он немало заработал, когда его из царской армии, где он служил, как мастеровитого мужика направили в Китай железную дорогу строить. Это ещё при царе-мученике Николае было, больше века уж прошло.
На строительстве он тоже хорошо отличился, и вернулся в деревню не с пустыми руками, было на что хозяйством обзаводиться. У других этого не водилось, в диковинку был выписной инвентарь. Деревенские просили у него помощи. Он не отказывал, помогал, а потом эти люди в уборочную пору или посевную сами помогали ему – в благодарность за помощь. Но и это ему в вину поставили.
- А как это за помощь можно наказывать? - Спрашивает Аринка, - деда им помогал, а они ему, - правда ведь, Марина?
- Му-гу, - мычу ей в ответ, потому что сама не знаю, как это так получается.
- Тогда всё могли, - поясняет нам матушка, - произошла революция, и люди устроили другую власть, которая стала наводить новые порядки. Вот и в нашей деревне нашлись люди, которые написали доносное письмо на нашего отца, что он кулак, эксплуатирует чужой труд, и его, как враждебный элемент, надо немедленно раскулачить, всё отобрать и выселить за болота.
- Вы уж устали у меня, - поднялась старая игуменья, - заговорила вас совсем, бегите к матери, вас новое послушание ожидает – веники поедете резать.
Мы забыли про свою боевую раскраску, соскочили с колен и помчались. Веники – это здорово. А матушка тихонько побрела по бережку, где тропка терялась в густых прибрежных кустах. Невеселые воспоминания и тяжёлые думы тревожили её сердце.
КУЛАЙ – СТРАШНОЕ МЕСТО
Ох, и рёв по деревне стоял. Не одних нас раскулачили. Отцу разрешили взять только две лошади. Из амбара он притащил большущий ларь. Устроил плашмя на сани. Внутри уложил перину, обложил вокруг подушками. На другую подводу уложил, какие мог, припасы и инструмент. Запасал столько, сколько можно было уложить, поскольку знал – на какое время хватит, столько и живы все мы будем. Брал мясо, сало, хлеб, масло, крупы, муку… но на весь век не напасешься. Немного увезешь в тайгу, даже если и знаешь, что путь неблизкий: не одна сотня километров. К нашим саням была пристроена волокуша с сеном для коней. На нас бабушка столько одёжек понасдевала, что мы стали похожи на кукол-неваляшек. Потом она всхлопнула руками и кинулась к божнице. Сняла два маленьких образка, а икону побольше - завернула в чистое белое полотенце.
Достала толстые льняные нитки, сделала из них крепкие шнурки, закрепила на них иконки и подошла к нам:
- Когда ваша мама уже сильно занемогла, просила вам передать своё благословение.
Сказала: «Подрастут девочки, каждой по иконке, чтобы Богородица хранила их, когда меня не станет». Вот, не дают вам подрасти, детки, - заморгала она глазами, сдерживая слёзы, - не дают… Тебя, Фрося, мать Богородицей «Нечаянная Радость» благословила, а Дуню - «Казанской».
Бабушка покрестилась на каждую иконку, приникла губами, приложила ко лбу и подошла к нам. Распотрошила наши одежки, повесила на грудь образки и снова закутала.
Большую икону в белом полотенце подала мне:
- Это именная икона вашего отца – Николая Чудотворца. Тебе, Фрося, как старшей вручаю, береги её, потом отцу передашь. Перекрестила нас и сказала: «Идите со Христом!».
Заскрипели полозья, зафыркали лошади, потянулся наш обоз за село. Мужики угрюмо понукали лошадей, легонько похлестывали их бока вожжами. А впереди обоза и за ним, вершмя, на конях незнакомые военные люди в белых полушубках, в брюках галифе с кожаными вставками, за спиной винтовки. Угроза от этих людей шла и невозможность спрятаться. Мы смотрели на их сторожевые фигуры с недоумением и обидой.
Едем долго. В декабре дни короткие. Солнце тоже словно обросло инеем, как и наши лошади, отец, сторожевые люди. Мы давно уже в ларе среди перин и подушек, приподнимаем пологую крышку и выглядываем на низкое солнце, которое делает синим снег вокруг, ударяется о ели и сосны, а они выбрасывают вперёд длинные тени. Мы снова прячемся в теплую норку и засыпаем.
Сколько дней так ехали, и не скажу. Всё тише и тише – дороги не стало, и надо было пробивать её самим. Сторожевые люди послали вперёд наших мужиков на сильных лошадях, а сами – в конце, уже по проторённой дороге. Мука, а не езда. Вдруг, заскакали военные люди вокруг нас, заставляют разъезжаться по сторонам, и говорят, что приехали. А куда приехали… от лошадей пар валит, мужики наши в снег, а он по пояс. Загалдели все, закричали, а военные в небо выстрелили, заставили всех молчать, сказали: «Теперь это ваш дом, контра недобитая… можете в гости зверьё приглашать, или на похороны… его здесь много». Захохотали зло, развернули своих коней и помчались назад.
Женщины и дети заплакали. Все приуныли, потому что надеялись: хоть к самой маленькой деревушке всех привезут, а тут – на мороз в таёжном лесу. Ветерок стал подниматься, заметелило. Из оцепенения вывел всех наш отец, сказал: «Костры надо разводить, ребятишек греть. Это дело женское, а мы, мужики, давайте, доставайте пилы, топоры, лопаты… барак ладить начнем завтра, а сейчас какое-никакое укрытие от метели сооружать надо».
Заставил распрячь и укрыть лошадей, развели костер. Пока женщины готовили, мужчины и старшие дети стали строить что-то вроде большой снежной крепости, куда все укрылись от вьюги. А с утра они пошли валить лес, чтобы построить барак. Работали днями и ночами, по переменке. Что это была за работа! Топоры звоном звенели, отскакивая от перемерзшей древесины. Надо было торопиться, все понимали, иначе - гибель. Не потухая, вокруг горели костры: оттаивали землю, чтобы выкопать ямы под столбы для барака. Большие бревна отогревали, чтобы можно было их тесать, выбирать пазы. Потом их укладывали и скрепляли. Эта картина у меня перед глазами стоит так ярко, словно не семьдесят семь лет прошло.
Барак соорудили быстро. На деревянных скрепах устроили нары: настелили расколотые вдоль лесины, а мы с ребятишками натаскали хвойного лапнику, многими рядами устилали сырые горбылины, смотрели, чтобы не попались крупные ветки. Отец в округе обнаружил глубокий овраг, в одном месте которого снесло ветром снег, и обнажилась глина. Стали сооружать глинобитные печи – большие, неуклюжие, но теплые. Люди трудились молча, сосредоточенно. Они не были хмурыми, но глубокая печаль осела в глазах и осталась в них жить. Весёлыми оставались только дети, оно и понятно, мы ещё не осознавали горя и радовались каждому наступившему дню. Нам были указаны безопасные места, где мы могли играть под наблюдением взрослых. Это мы исполняли беспрекословно, потому что по утрам видели следы разных зверей. Среди них бывали и волчьи. Днем они не подходили, запах человеческого жилья, дыма, отпугивал, а ночью волки давали понять, кто в тайге хозяин.
Немного пообвыклись. Пробовали охотиться, но получалось не очень удачно. Ружья ни у кого не было – строго запрещалось брать с собой хоть самое захудалое ружьишко. Зверья вокруг много, а не добыть. Эти военные люди, что привели нас сюда и бросили, обшарили каждый наш узелок ещё в деревне. Лыжи, у кого находили, тоже выбросили из саней, чтобы мы не смогли убежать, когда лошади падут от голода.
Припасы, которые были взяты с собою из дома, скоро кончились. Мальчишки, конечно, со своими отцами ставили силки на зайцев, но это был не очень надежный способ охоты: много ли находишь по глубокому снегу. Пойдут они, бывало, проверять силки, а зайцы уже съедены. Наступал голод. Первыми ощутили его лошади. Как ни растягивали люди малые охапки сена и припасы овса, однажды всё кончились А тут ещё зверье на нашу скотинку повадилось, сколько лошадей было погублено. Появились первые жертвы голода и среди людей.
Наш дядя Никита, которого мы, ребятишки, очень любили за его шутки-прибаутки, и острое, но не обидное словцо. Ещё он умел рассказывать удивительные истории из библейской жизни еврейского народа и русские сказки. Чаще всего это случалось вечером, когда нас пугал волчий вой. От печек шло тепло, было темно и таинственно. И взрослые слушали, хоть и делали вид, что не слушают. Мы знали эту их маленькую хитрость, потому часто сами звали: «Пойдемте дядю Никиту слушать». Они побурчат вроде недовольно: «Ну, вот ещё, больше и делать нам нечего, как Никиткины побасёнки слушать». Но вроде нехотя подходили. А уж ребятня - облепим его, и слушаем. Мы любили его, а он нас. А перед сном всегда говорил: «А теперь, детки, помолимся, чтобы Ангел-хранитель от нас не отошёл». Мне он сплел и подарил ремённый кнутик. Как-то сказала ему: «Когда вырасту, буду маленьких овечек и козляток пасти». Он засмеялся, потрепал меня по голове и сказал: «А кто знает, может, и вправду Божьих овечек будешь пасти, тогда тебе непременно этот предмет воспитания пригодится». Кнутик удивительный, он однажды мне жизнь спас, но об этом после… А теперь дядя Никита становился каким-то большим, огромным. Он даже валенки не мог на ноги надеть, и потому всё сидел на нарах. Лицо было одутловатым и прозрачным, словно лед на речке. Нам, детям, было немножко страшновато, но мы храбрились. Спрашиваем об этом у папы, а он только вздыхает и говорит: «Голод дорогу себе торит. Уходить отсюда всем надо, пока не поздно». Мы не понимали его слов и снова приставали: «А что он ест, что такой толстый». Отец усмехался горько и говорил: «Это значит только одно – у дяди Никиты совсем ничего не осталось от припасов. И болезнь эта, девочки, сразу же подстерегает - человек от голода опухает. Значит, мои дорогие, мы с ним скоро прощаться будем». А дядя Никита только улыбался и тихо говорил нам: «Ничо, ничо, девчонки, ещё на свадьбе вашей погуляем».
А однажды утром он стал очень маленьким и не дышал. Нас, ребятишек, взрослые отправили гулять на улицу, а сами его помыли, одели в чистую белую рубаху, положили на нары в самом центре барака. Прочитали канон на исход души, помолились и понесли его хоронить. Это была первая могилка ссыльного, первый православный крест на кулайских болотах.
Тропинка повернула в лес, старая игуменья прошла вверх, опираясь о гладкую суковатую палку. Здесь было монастырское кладбище, которое осталось от первых высланных сюда неповинных людей. Она подошла к почерневшему от времени полусгнившему кресту, перекрестилась, положила руки на посох и оперлась подбородком. Сколько раз бывала здесь. Много о чем думала. А сейчас решала – вправе ли она рассказывать этим современным городским девочкам горькую правду о тяжёлом прошлом их предков. Изнеженные и отрешённые от проблем жизни, по плечам ли им такая ноша?
(Продолжение следует)