Предлагаем читателям несколько отрывков из книги воспоминаний одного из крупнейших художников рубежа ХІХ—ХХ веков — Михаила Нестерова. Надеемся, эти отрывки хотя бы немного растворят хрестоматийный глянец, который мешает свежести восприятия его картин из-за повсеместного их тиражирования. Особый интерес для всех киеволюбов представляют воспоминания Нестерова о многолетней работе над росписями Владимирского собора.
Смерть жены. «Христова невеста». 1885 год
...Я весь был в картине, в заботах о ней, о её судьбе. И только когда не был в мастерской, вспоминал о другом, о предстоящем скоро более важном событии, чем получение большой серебряной медали, чем звание художника — о беременности жены Маши, о скором рождении ребёнка. Таковы-то в большинстве мы, художники... в этом надо, к сожалению, сознаться.
Портрет М.И.Нестеровой 1886
Наступил и день суда; картину снесли вниз, поставили в натурном классе с другими вещами, представленными на большую серебряную медаль. Что-то Бог даст?.. Всё обошлось хорошо. Медаль и звание получил, я — художник. Впереди — неясно, но надежд много. Как знать, может быть, и в самом деле когда-нибудь и передвижником стану. Всякое бывает.
Отпраздновали мы мой успех, были пельмени, вспоминали Уфу (родина М. В. Нестерова). Весело прошёл день, беззаботно. На другой день вздумали побывать в Сокольниках. Всю дорогу туда и обратно моя Маша была особенно оживлена. Шалости не прекращались. Она была так интересна в своей большой соломенной шляпе с шотландскими лентами, так к ней шло её простенькое, как всегда, платьице. Она взяла мою палку, шла под руку со мной и болтала так заразительно, что все встречные смотрели на неё с явным сочувствием, а некоторые говорили: «Как мила!» Так памятен этот ясный, солнечный день мне до сих пор.
Это было 13 мая, а 27-го утром жене стало худо, и мы с ней отправились к заранее ею выбранной по особой рекомендации акушерке, где она и должна была остаться. День прошёл в страданиях, к вечеру же Бог дал дочь Ольгу. Этот день был самым счастливым днём в моей жизни. Я бродил, помню, по набережной Москва-реки, не веря своему полному, абсолютному счастью, упиваясь им, строя в своём восторженном состоянии планы один другого счастливее, радостнее. Так было до следующего утра.
А утром, утром я узнал, что появились за ночь тревожные признаки. Был вызван доктор, вышел от больной серьёзный. По лицам окружающих было заметно, что что-то неладно. Жена, к которой меня, наконец, пустили, сильно за ночь и день изменилась, осунулась, мало говорила. Позвали лучшего тогда в Москве профессора Чижа. Он вышел мрачный, я стал догадываться.
Всю ночь молился. Рано на рассвете был у Иверской. Быть может, впервые понял всё, молился так, как потом уже не молился никогда. И Бог не оставил меня, не отнял у меня веры в Его величие, не ожесточил души моей.
Было тогда воскресенье, Троицын день, ясный, солнечный. В церкви шла служба, а рядом, в деревянном домике прощалась с жизнью, со мной, со своей Олечкой, с маленькой Олечкой, как она звалась заранее, моя Маша. Я был тут и видел, как минута за минутой приближалась смерть. Вот жизнь осталась только в глазах, в той светлой точке, которая постепенно заходила за нижнее веко, как солнце за горизонт. Ещё минута, и всё кончилось.
Я остался с моей Олечкой, а Маши уже не было, не было и недавнего счастья, такого огромного, невероятного счастья. Красавица Маша осталась красавицей, но жизнь ушла. Наступило другое, страшное, непонятное. Как пережил я эти дни, недели, месяцы?
Похоронили мою Машу в Даниловом монастыре, на той дорожке, где лежал другой дорогой мне человек — учитель мой В. Г. Перов. Ещё на Пасхе мы с Машей были здесь у Перова, сидели, говорили, а теперь на Троице вот и она тут лежит. Так всё скоро, так всё неожиданно, страшно...
Я много рисовал тогда, и образ покойной не оставлял меня: везде её черты, те особенности её лица, выражения просились на память, выходили в рисунках, в набросках. Тогда же явилась мысль написать «Христову невесту» с лицом моей Маши. С каким сладостным чувством писал я эту картину. Мне чудилось, что я музыкант и играю на скрипке что-то трогательное до слёз. В этой несложной картине тогда я изживал своё горе. Мною, моим чувством тогда руководило, вело меня воспоминание о моей потере, о Маше, о первой и самой истинной любви моей.
И ещё долго на стенах Владимирского собора я не расставался с милым, потерянным в жизни и обретённым в искусстве образом. Любовь к Маше и потеря её сделали меня художником, вложили в моё художество недостающее содержание, и чувство, и живую душу — словом, всё то, что позднее ценили и ценят люди в моём искусстве.
Невеста Христова 1887
На лесах Владимирского собора
В Киеве я не бывал, слышал же о нём много восторженных отзывов. Подъезжая к Днепру, устремился к окну и увидал действительно прекрасную картину: высокий берег Днепра был покрыт садами; среди этих южных садов, пирамидальных тополей то там, то здесь сверкали золотые главы монастырей, их называли мне мои спутники. Вот Выдубицкий, вот Лавра, её собор, знаменитая лаврская колокольня, вот там — пещеры, а дальше ещё какие-то церкви.
Проехали мост, начались окраины, разные Соломенки, Демеевки и прочие. А вот там ряд синих с золотыми звёздами куполов: это новый Владимирский собор. Я жадно впиваюсь в него: ведь он-то и был целью моей поездки. В нём сейчас совершалось великое дело, там Виктор Васнецов творил своим огромным талантом чудеса.
Но вот и вокзал с его суетой. Беру извозчика, еду по незнакомым улицам, бульварам из пирамидальных тополей. Вхожу в калитку, меня окликает старик сторож Степан, верный страж, ревностно оберегавший покой художников от назойливых посетителей. Я знаю «пароль», и меня пропускают.
И вот я первый раз вхожу в собор. Передо мной леса, леса, леса, в промежутках то там, то здесь сверкает позолота, глядят широко раскрытыми очами лики, куски дивных орнаментов.
Зрелище великолепное.
Медленно подвигаюсь среди такой невиданной, непривычной, таинственной обстановки. Подвигаюсь робко, как в заколдованном волшебном лесу. Куда-то проходят запылённые, озабоченные рабочие. Тащат брёвна, стучат топоры, где-то молотками бьют по камню. Тысячи звуков несутся ввысь, туда, в купол.
По лесам я иду впервые, иду робко, озираясь влево на увеличивающуюся пропасть. Перил нет, голова немного кружится, а мой путник летит по ним, сломя голову. Да и я скоро стану бегать по ним, как по паркету.
Наконец площадка, мы на будущих хорах. Вижу между лесов высокую фигуру в блузе с большой круглой палитрой в руках. Это и есть Виктор Михайлович Васнецов. Заслышав наши шаги, Виктор Михайлович оборачивается, кладёт палитру на брёвна, идёт навстречу. Мы сердечно здороваемся, целуемся, и с этой минуты начинается наша долгая дружба. Несмотря на значительную разницу лет, мы надолго, на всю жизнь, остаёмся «Васнецовым и Нестеровым». Чаще и чаще, быть может, чем нам бы обоим хотелось, наши имена произносятся вместе.
Наша беседа с первой же минуты стала непринуждённой, искренней. Конечно, заговорили о соборе, о работах в нём, о моих недавних картинах (о «Пустыннике», о «Варфоломее»). Васнецов, вопреки Прахову, находил их свободными от западного влияния.
Затем повёл меня по лесам осматривать им содеянное. Тут же, в двух шагах, был северный алтарь, где позднее мне пришлось написать, вместо Врубеля, запрестольный образ Воскресения Христова, ставший, к сожалению, слишком популярным по множеству копий с него в церквах и на кладбищенских памятниках.
В тот памятный день не раз мысли мои переносились к прошлому — к тому времени, когда в Москве на Передвижной выставке появились васнецовские «Три царевны подземного царства», когда я бродил с приятелями по залам, критикуя всё, что не было похоже на Перова.
Особенно доставалось Репину и Васнецову. Я не любил его картину «После побоища Игоря Святославича с половцами», ещё больше не любил этих «Трёх царевен». Гуляя по выставке, я не оставлял в покое своего «врага» с его царевнами.
Приятели со мной спорили. А кто-то из них обратил моё внимание на высокого, с небольшой русой головой человека, удаляющегося большими шагами по анфиладе зал. «Смотри скорей, вон пошёл твой „враг"». Тут впервые видел я Виктора Михайловича — не думая, что через немного лет жизнь поставит нас так близко.
Далеко не сразу прозрел я в своём непонимании васнецовского искусства. И тогда стал таким же его хвалителем, каким был раньше хулителем — что не помешало, конечно, мне оставаться всю жизнь почитателем моего учителя В. Г. Перова, столь не сходного с Васнецовым, но такого же художника, как он.
Позднее, когда выставлен был «Иван-царевич на сером волке», я написал Виктору Михайловичу восторженное письмо. Письмо это у него хранилось, он любил вспоминать о нём.
Освящение Владимирского собора
Этот день был одним из самых светлых в моей жизни. 19 августа 1896 года была первая всенощная в нашем соборе. Сотни огней, впервые зажжённых перед образами, в которых осталась частица себя — всё это волновало до слёз. Вспоминалось в эти минуты всё лучшее в жизни. Я горячо, искренне, со слезами мысленно благодарил Бога за то, что Он дал мне дожить до этого дня.
Особенно памятен первый удар колокола в нашем соборе ко всенощной. Что был за дивный момент! С этого момента собор перестал быть нашей «мастерской», мы — художники — перестали быть в нём хозяевами. Он стал Храмом. А мы, в продолжение ряда лет так в нём обжившиеся, — отошли на задний план.
20 августа 1896 года поднялись мы чуть свет (до сна ли было?). Начали готовиться, снаряжаться. Надели фраки и, как именинники, отправились в собор. Толпится всюду народ, — а мы идём себе как ни в чём не бывало. У нас пропускные билеты. Показали — впустили. Каких только мундиров, лент, дамских туалетов не было тут!
Вот входит ещё один. Какой у него значительный и необычайный вид. Скромный мундир, однако через плечо «Андрей Первозванный». Медленно, тихо-тихо, но с громадным внутренним достоинством проходит. У него высокая, сухая фигура. Лицо незабываемое, тоже сухое, бледное. Один он такой, сказал бы я, — одинокий он. На глазах большие с чёрной широкой оправой очки. И тут же кругом шёпот: «Победоносцев, Победоносцев»...
Да! Это один из немногих подлинно исторических лиц последних трёх царствований, идеалист самый высокий и... скептик. Ум огромный, пытливый, и ум, повторяю, отравленный самым безнадёжным скептицизмом. Вот этот-то человек и прошёл сейчас мимо нас так медленно, медленно в первые ряды собравшихся...
Ещё мгновение, и в открытые настежь двери послышалось потрясающее «ура» и колокольный звон. К собору подъехал государь. Ещё минута, и он вошёл, такой молодой, такой скромный, с глазами газели и такой беспомощный. С ним вошла императрица, тогда такая молодая великолепная красавица с английским типом лица. Медленно оба прошли, стали перед самой моей «Варварой». Началась литургия. Государь усердно молился.
Наконец, «многолетие». Государь и императрица обращаются к нам, благодарят, хвалят собор и говорят, что через день или два приедут в собор нарочно, чтобы осмотреть его без народа, подробно. Затем прощаются и выходят из храма. Мы ещё остаёмся, прикладываемся ко кресту. Митрополит Иоанникий нам ни слова. Твёрдый был человек! (Не любил Владимирский собор суровый киевский митрополит Иоанникий (Руднев), говоря, что он «не хотел бы встретиться с васнецовскими пророками в лесу»). Зато к нам подходит множество присутствующих, незнакомые знакомятся, восхищаются, благодарят нас.
А вот и Константин Петрович Победоносцев подходит к нам. Его суровости как не бывало. Он весь сияет. Это и его праздник. Говорит, он всю жизнь искал в людях намёк на идеалы, на их осуществление, а вот тут ему кажется, это осуществление есть. Группа художников, позабыв всё, проработала за гроши над делом, ему дорогим, близким, десяток лет. И он всячески спешит нас приветствовать, обласкать. Говорит не по-победоносцевски, а просто, задушевно, горячо (вот так, должно быть, он говорил и о многом с Фёдором Михайловичем Достоевским)...
Подготовил Олег Кочевых