Аль Квотион



- Бабуль, расскажи мне про дедушку.

Старая женщина, сидящая в кресле, медленно улыбнулась и, помешивая маленькой серебряной ложечкой чай, вздохнула и посмотрела в окно. За стеклом плясало лето, обрушиваясь водопадом жарких лучей на большой муравейник города. На соседней улице стояла темная машина, из окон которой гремела какая-то попсовая мелодия. Бабушка махнула в ее сторону высохшей, сморщенной рукой и заговорила:

- Слышишь музыку? У некоторых людей есть привычка верить: любимая ими музыка настолько гениальна, что ее обязаны услышать все прохожие и сразу же понять, какой хороший вкус, какая красивая жизнь или как моден человек в эпицентре щедро раздариваемых аккордов. Другие затыкают уши пробками наушников, преображая мир вокруг себя в кадры фильма и теряя в ритме басов тихую реальность. Музыка, музыка... Как много ее в нашей жизни и как важна она, даже тогда, когда мы привыкаем к ней настолько, что перестаем замечать. Твой дедушка не то, чтобы любил и ценил музыку, он ею жил.

Он был хорошим юношей, из рода тех застенчивых трогательных чудаков, которые порой идут по тротуару, чуть сторонясь спешащих прохожих, но в глазах их такой глубокий свет, что если присмотреться, то можно увидеть огромный прекрасный мир, смущенно и тайно расцветающий в тонких чертах лица. Романтичный, ранимый, отчаянно добрый, он мог показаться слабым и нерешительным, но когда он садился за фортепиано, он преображался. За инструментом, закрыв глаза, сидел одухотворенный, бескрайний, гениальный творец.

Он не учился в музыкальной школе, музыка была для него не образованием, а одержимостью. Когда он пришел сдавать экзамены в консерваторию, приемная комиссия смеялась - молодой человек не знал нот. Но он все же сел за фортепиано, закрыл глаза и... мир исчез. Два часа он на слух играл Баха, Бетховена, Шопена, Вивальди, Моцарта. Люди из комиссии, находящиеся здесь, чтобы оценить способности молодого музыканта, скептически взвесить его талант, люди, усмехавшиеся мгновение назад, замерли, застыли, глядя и не веря собственным глазам. Вердикт был прост: ноты он выучит, а такой слух бывает раз в сто лет.

Талантливый юноша, одаренный умением слышать, что в простонародье называется "поцелованный Богом", вырос в интеллигентного мужчину, дирижера, профессора двух консерваторий. Но все это было шелухой. Он быстро научился говорить на языке нот и оказалось, что ему было что сказать миру. Он возвращался домой, садился за фортепиано и творил. Музыка звучала в нем, она струилась насквозь, оседая черными знаками мелодий на нотных листах. В ней было все: расплескавшаяся жизнь, первая неуверенная любовь, острые потери и долгая боль, стук колес и шепот человеческих голосов, взлет лесов и падение дождей.

Но нотные листы, исписанные торопливым почерком, неозвученными симфониями оседали в шкафу. Однажды он отнес свое творение на госрадио, но там ему отказали. Нет, не потому что музыка была плохой, она была великолепной и это нельзя было не признать, но на радио ему сказали: "вы опоздали или родились слишком рано, но ваша музыка чересчур классическая, сейчас в моде Шостакович и Прокофьев". Симфонии вернулись в шкаф, наставить на чем-то композитор не смог, он был автором, творцом, а не продавцом творчества ненасытной и переменчивой толпе.

А потом началась война. Страшное время, меняющее лицо мира на беззубый оскал страха и отчаянья. По земле шла смерть, собирая щедрый урожай человеческой ненависти и алчности. На войне своя музыка, война - это время походных песен, способных поднять дух бойцов, помочь смириться с гибелью друга на твоих руках, с потерей близких и давящим страхом того, какой миной, пулей, бомбой придет к тебе и тем, кого ты любишь, будущее.

К началу войны его симфоний стало больше, они ждали своего все никак не приходящего времени на полках уже двух шкафов, молчаливые, забытые, прекрасные. Явившиеся композитору откровением, они несли в себе весь его огромный мир, саму душу времени, в котором вырос этот человек, этот добрый чудак, поцелованный Богом. А потом... Бомбежка, одна из первых авиабомб. Горело все. Горели дома, люди... и чернея, страшно обугливаясь, горели нотные листы, исписанные от руки, сгорала сама музыка, дарованная этому миру, который оказался не готов к ней. Музыка сгорала навсегда. И вместе с ней умирала душа человека.

Старая женщина замолчала, глядя в окно, а в ее глазах, сквозь боль, сквозь чад всех пережитых ужасов и потерь, сквозь дым пожарищ, разбуженных воспоминаниями, сквозь горькую пелену потерь, невыпалканными слезами звучала волшебная невероятная симфония, и тонкие пальцы музыканта бережно касались клавиш фортепиано, нежно, ласково, как тени любимой женщины, в которой угадывались черты молодой еще бабушки.

А спустя несколько лет, когда моей бабушки, этой уставшей, мудрой женщины уже не стало, по радио я услышал невозможное. Видимо тогда, еще до войны, когда дед был жив и молод, он забыл одно свое произведение для симфонического оркестра на госрадио. Безликий голос диктора произнес до дрожи знакомое мне имя, а после этого зазвучала музыка. Прекрасная, невозможная, глубокая, удивительная, пережившая войну, пережившая мастера, написавшего ее, не сгоревшая в пожарах, не исчезнувшая во времени... Сердце болезненно сжалось, к горлу подступил тяжелый ком, мир стал далеким и странно близким. В нем звучала бессмертная музыка, а я плакал.