Эта встреча с отцом Николаем навсегда связана в моей памяти с моим ужасным падением, через которое я только еще раз убедился, «яко опасно ходим» мы все, и как через наши страсти, как бы долго и трудно мы их ни бороли, непрестанно докучает нам враг и веселится, едва не устоишь.
Имел я благословение, как уже много лет живший одиноко при церкви, принимать в своей квартире всех нуждающихся и давать им по силам пищу и ночлег, без различения возраста, пола и состояния. Много людей живало у меня в комнате за эти годы. Были и матушки (я называю так всех женщин старше себя), и молодые люди, и девицы, и всякий народ.
Казалось мне, что плотское миновало. Но вот однажды поселилась у меня одна женщина с двумя детьми — не помню уже, почему, но ей временно негде было жить. И такие мальчики были хорошие, както привязались ко мне, и я — к ним. Прожили, считай, лето. И спали в одной комнате. Дети на кровати, а мы на огромном матраце, под разными одеялами, на полу.
Так вот и случилось мое внезапное падение... Как человек верующий, на другое утро я замучился угрызениями совести, полагая, что мне и в церкви теперь уже невозможно появляться. Все, что так усердно и с таким трудом столь долгое время собирал, в один час исчезло, оставив ощущение уныния, нечистоты и какогото брезгливого отвращения к самому себе, будто кто посмеялся надо мною, будто и не я это был. Настроение было препаршивое. «По чести, — думал я, — мне надо теперь на ней жениться и детей этих усыновлять...» Даже вроде и такая мысль шевельнулась не без гордости: «А что, делото хорошее, Емилиан!» Но чтото глубоко внутри меня сопротивлялось этим помыслам, и некий тайный голос говорил: «Не делай этого, не делай! Езжай к отцу Николаю!»
Так промучился я недели две, и все дела валились из рук, пока, наконец, не объявил этой женщине, что готов и жениться на ней, но без благословения старца на это не пойду.
И мы поехали на остров вместе. Пошли к батюшке, а он закрыт. Тогда пошли к монахиням. Жили при батюшке Нина Тимофеевна (в тайном постриге монахиня Нила, большая почитательница Нила Столбенского) и мать Валентина, сурового весьма нрава. Она ухаживала за Ниной Тимофеевной, которая не могла ходить изза болезни ног.
Я вообщето в их домике часто бывал и раньше, и особенно матушку Нину любил — она, бывало, все растолкует, что батюшка сказал, и так все складно, хорошо и благостно, и наставит, или историю расскажет как раз по поводу. Историй духовных и из жизни духовных лиц знала великое множество, и как начнет рассказывать — невозможно оторваться, так бы все сидел и слушал, слушал. А то вдруг посмотрит как бы в себя и скажет: «Бегика уже на берег, налево, там Петр лодку правит, он тебя перевезет, скажи — мать Нина благословила» — и так и было. Прозорливая она была от своей праведной жизни, но тоже прямо все не говорила, да и говорила не всем и не всегда. В келейке ее была такая благодать от непрестанной молитвы и множества икон, коими все стены сплошь были увешаны и оклеены. Дышалось рядом с нею так, словно чистую колодезную воду пил.
А при монахинях жила еще одна бесноватая, батюшка ее жалел. Эту бесноватую держали монахини при себе, потому что она была одержима бесом обличения. Вот приблизится кто к домику, и вдруг эта тщедушная, с виду ничем не примечательная женщина, почти и рта не раскрывая, совершенно не человеческим, а звериным, жутким, утробным голосом начинала выкрикивать все грехи, этому человеку присущие (разумеется, если он в них не покаялся). И так всем польза получалась — иной раз человек от ужаса или от гордыни и осуждения бежал сразу, а если уж порог переступал, то в таком покаянии, что в момент очищает душу, и монахини уже знали, как и что ему говорить полезного.
Мне не приходилось прежде слышать эту бесноватую: проходил беспрепятственно и ночевал у матушек зачастую, на нарах таких, двухъярусных. Ну и тут прошел, стал благословения просить к батюшке попасть и на ночлег остаться. Вдруг как захохочет утробно бесноватая: «Заночуют они! Ух, как они ночуютто, ух, как!!!»
Не могу передать, что со мною сталось, — чуть сознание я не потерял от ужаса, стыда и раскаяния. Вмиг мне ясно стало, ЧЬЕ это было дело, у КОГО я пошел на поводу...
Мать Нина велела той женщине, что со мною приехала, выйти, а меня отчитала по полной программе: «Жениться вздумал? Женись! Всю кровушку повыпьют, и трех лет не наживешь, если свяжешься».
Пытался я, было, слабо оправдаться — мол, детей жалко... Да и здесь отпор получил: «У детей этих отец есть, не твое это дело! А от баб как можно дальше держись и не води к себе никого отныне. И покайся... Они тебе еще покажут чудеса чудесатые!»
Затем и с женщиной той долго разговаривала мать Нина отдельно. А батюшка в тот приезд только масличком помазал и больным сказался. Когда же ему свою слабость открыл я и спросил о Марии, он ответил: «Чуток еще потерпи, недолго осталось, вернешься к ней... скоро...»
И грустно мне вспоминать эту встречу. Может, еще и потому, что тогда впервые увидел, как ослабел отец Николай телом, услышал, какой у него голосок стал невесомый, как листочек на ветру осенний, последний, шуршит тихонько, еле слышно, так и голос у батюшки дрожал и как бы обрывался, и ручки его похудели и стали почти прозрачные. Но еще не казалось тогда, что так скоро уже не станет батюшки с нами, не представлял я тогда, что увидеть его на земле мне оставалось всего еще один раз и что эта предстоящая девятая встреча станет последней.
Имел я благословение, как уже много лет живший одиноко при церкви, принимать в своей квартире всех нуждающихся и давать им по силам пищу и ночлег, без различения возраста, пола и состояния. Много людей живало у меня в комнате за эти годы. Были и матушки (я называю так всех женщин старше себя), и молодые люди, и девицы, и всякий народ.
Казалось мне, что плотское миновало. Но вот однажды поселилась у меня одна женщина с двумя детьми — не помню уже, почему, но ей временно негде было жить. И такие мальчики были хорошие, както привязались ко мне, и я — к ним. Прожили, считай, лето. И спали в одной комнате. Дети на кровати, а мы на огромном матраце, под разными одеялами, на полу.
Так вот и случилось мое внезапное падение... Как человек верующий, на другое утро я замучился угрызениями совести, полагая, что мне и в церкви теперь уже невозможно появляться. Все, что так усердно и с таким трудом столь долгое время собирал, в один час исчезло, оставив ощущение уныния, нечистоты и какогото брезгливого отвращения к самому себе, будто кто посмеялся надо мною, будто и не я это был. Настроение было препаршивое. «По чести, — думал я, — мне надо теперь на ней жениться и детей этих усыновлять...» Даже вроде и такая мысль шевельнулась не без гордости: «А что, делото хорошее, Емилиан!» Но чтото глубоко внутри меня сопротивлялось этим помыслам, и некий тайный голос говорил: «Не делай этого, не делай! Езжай к отцу Николаю!»
Так промучился я недели две, и все дела валились из рук, пока, наконец, не объявил этой женщине, что готов и жениться на ней, но без благословения старца на это не пойду.
И мы поехали на остров вместе. Пошли к батюшке, а он закрыт. Тогда пошли к монахиням. Жили при батюшке Нина Тимофеевна (в тайном постриге монахиня Нила, большая почитательница Нила Столбенского) и мать Валентина, сурового весьма нрава. Она ухаживала за Ниной Тимофеевной, которая не могла ходить изза болезни ног.
Я вообщето в их домике часто бывал и раньше, и особенно матушку Нину любил — она, бывало, все растолкует, что батюшка сказал, и так все складно, хорошо и благостно, и наставит, или историю расскажет как раз по поводу. Историй духовных и из жизни духовных лиц знала великое множество, и как начнет рассказывать — невозможно оторваться, так бы все сидел и слушал, слушал. А то вдруг посмотрит как бы в себя и скажет: «Бегика уже на берег, налево, там Петр лодку правит, он тебя перевезет, скажи — мать Нина благословила» — и так и было. Прозорливая она была от своей праведной жизни, но тоже прямо все не говорила, да и говорила не всем и не всегда. В келейке ее была такая благодать от непрестанной молитвы и множества икон, коими все стены сплошь были увешаны и оклеены. Дышалось рядом с нею так, словно чистую колодезную воду пил.
А при монахинях жила еще одна бесноватая, батюшка ее жалел. Эту бесноватую держали монахини при себе, потому что она была одержима бесом обличения. Вот приблизится кто к домику, и вдруг эта тщедушная, с виду ничем не примечательная женщина, почти и рта не раскрывая, совершенно не человеческим, а звериным, жутким, утробным голосом начинала выкрикивать все грехи, этому человеку присущие (разумеется, если он в них не покаялся). И так всем польза получалась — иной раз человек от ужаса или от гордыни и осуждения бежал сразу, а если уж порог переступал, то в таком покаянии, что в момент очищает душу, и монахини уже знали, как и что ему говорить полезного.
Мне не приходилось прежде слышать эту бесноватую: проходил беспрепятственно и ночевал у матушек зачастую, на нарах таких, двухъярусных. Ну и тут прошел, стал благословения просить к батюшке попасть и на ночлег остаться. Вдруг как захохочет утробно бесноватая: «Заночуют они! Ух, как они ночуютто, ух, как!!!»
Не могу передать, что со мною сталось, — чуть сознание я не потерял от ужаса, стыда и раскаяния. Вмиг мне ясно стало, ЧЬЕ это было дело, у КОГО я пошел на поводу...
Мать Нина велела той женщине, что со мною приехала, выйти, а меня отчитала по полной программе: «Жениться вздумал? Женись! Всю кровушку повыпьют, и трех лет не наживешь, если свяжешься».
Пытался я, было, слабо оправдаться — мол, детей жалко... Да и здесь отпор получил: «У детей этих отец есть, не твое это дело! А от баб как можно дальше держись и не води к себе никого отныне. И покайся... Они тебе еще покажут чудеса чудесатые!»
Затем и с женщиной той долго разговаривала мать Нина отдельно. А батюшка в тот приезд только масличком помазал и больным сказался. Когда же ему свою слабость открыл я и спросил о Марии, он ответил: «Чуток еще потерпи, недолго осталось, вернешься к ней... скоро...»
И грустно мне вспоминать эту встречу. Может, еще и потому, что тогда впервые увидел, как ослабел отец Николай телом, услышал, какой у него голосок стал невесомый, как листочек на ветру осенний, последний, шуршит тихонько, еле слышно, так и голос у батюшки дрожал и как бы обрывался, и ручки его похудели и стали почти прозрачные. Но еще не казалось тогда, что так скоро уже не станет батюшки с нами, не представлял я тогда, что увидеть его на земле мне оставалось всего еще один раз и что эта предстоящая девятая встреча станет последней.