Галина Минеева
Однажды, давным-давно, когда небо было синее, а ветер пах дорожной пылью и нагретой полынью, по дороге шел одинокий человек. Шел он, шел, устал, присел на придорожный камень и стал думать. А думы у него были невеселые — опустел и разорился его дом: разметало стены ураганом, унесло даже пепел с остывшего очага. Не было слез у него, и не мог он придумать, как жить ему дальше. Собрал котомку, повесил на палку за спину и пошел по серой пыли босыми ногами.
Вздохнул человек, глянул туда, откуда шел, видит — мальчишка вприпрыжку бежит, весело насвистывает, да ремённым бичиком пощелкивает. Пробегая мимо, взглянул на человека, кинул ему в колени резное веретено, и побежал дальше.
Дивится человек веретену, любуется работой искусного мастера — не поскупился своим талантом — дивно изукрасил простую вещицу. Сощурил глаза, видит, из дали той же, всадник мчится. Скакун — ноги точеные, что спицы солнца восходного, а всадник, как воин сказочный — в золотой кольчуге, со щитом и пикою. Проскочил, мигом глянул, да и бросил человеку тому седло. Оторопел человек, не знает и подумать что. Не успел прийти в себя, а уж новый вестник идет. Бредет старик, ноги едва волочит, весь в ряднину замотан: дыра на дыре, а по верху — черный куколь монашеский накинут. Подошел к человеку и не смотрит на него — нечем смотреть-то, пустые глазницы. Не по себе человеку стало, дрожь по спине с холодком вперемежку. Старик кладет к ногам его кусок холстины ветхой, и да себе дальше в путь. Не успел человек ему и слова молвить — будто присох язык к гортани. Глядит — хоть и немощен старичок, а в пути уже, словно муха видится — далеко ушел.
Сидит человек на дары глядит, и ничего у него на ум нейдет, не сложится. Только грустненько да скучненько сделалось. Смотрит, уж и дымы закатные разноцветные по небу пущены, ветерок утих и кузнечики в траве на время затихли. Думу думает человек, а она не думается, пустым бельмом облекается. Опустил он голову долу, и уж никуда не смотрит, а только на дареньица эти чудные. Вдруг слышит, словно рядом кто ворохнулся... у ног его дорожный посох остановился, да пара башмаков растоптанных. Ведет он глазами по башмакам вверх, видит старуху дряхлую, а глаза у нее молодые, даже с озорцою будут.
— Ну, добрый молодец, пригласи отдохнуть, старую, — голосом звонким, знакомым гласит, и, не дожидаясь ответа, садится рядом.
— Вот, — человек глухо откликнулся, — загадки гадаю, да их узелков развязать не могу. И поведал ей всю свою жизнь без остаточка, до минутки той, когда она посох свой у его ноги твердо поставила.
— Что ж, мил-человек, так и быть, помогу тебе, — будто не соглашаясь, а, спрашивая, сказала странница, и косо, по-птичьи, сверкнул ее яркий зрачок, будто и не старушка вовсе, а девка бедовая, а в ладонях она держит три яичка дива дивного. Одно — белое, скорлупы прозрачной, на какой бочок ни взглянь, тайною светится. А тайна-то будто ведома, да ключик от нее затерян. Другое — золотое, словно солнушко по старой рученьке катается, а третье — черное... да и чёрень его особливая, не видывал путник такой черноты — вроде заманки какой — и страшно, а глядеть тянет, и чем долее в него глядишь, тем, вроде, меньше тебя становится. Зажмурился от страха путник, а когда раскрыл глаза — не стало старухи, будто и не было. Озадачился горько — обещалась помочь, а обещанки-то, где? Вместе с нею растаяли. Ан, нет, глядит, а к его дареньицам прибавилось новое — белое яичко с тайною позабытою.
Вздохнул человек и взял в руки веретено первое. Только хотел разглядеть рисунки занятные, как вдруг веретено-то в руках и завертись, да так споро и трудолюбливо, что мигом нитью застлался рисунок-то, не успел и полюбопытствовать. А нить вертится неровная — то тонка пряжа до изящества, то груба и костровиста... и не видать пока в ней ни золотинки, ни серебриночки. Не остановить веретена, не разглядеть, что начертано, человек встревожился, оторопел, да в растерянности глянул в дорогу, куда малец бежал. И вроде возле себя снова увидел. Только глаза у него будто уже не ребетёночьи, а строгие, говорящие. И понял человек — веретену вертеться без остановочки, пока он жизнью по земле ходить будет. Из чего совьются дни, то и ниточкой станет, что через сердце пройдет, то резом по веретену запечатлеется.
Вьется веретено, а человек на седло глядит — ладное, да гладкое, будто он сам в веке вековечным всадником в нем, опершись ногою о стремя на скакуне быстром. Глядь, а всадник пред ним жаром горит и рукою к горизонту кажет, где Город-Град стоит, а перед ним золотые всадники с черной ратью сражаются. Заволновался человек, забилось сердце его от тревоги великой, и как бы годы с непогодой вмиг промчалися, и заветный рожок уж победу поет, а Город-Град краше прежнего высится.
Молчит человек, только глазом теперь водит по холстинке старика того, схимничка. А и он, вроде, рядом. Слепые глаза его словно светом светлым светятся и к себе зовут, а десница, рука правая, — перстами тремя складывается и Православную Даль крестным знамением осеняет. А Даль эта куполами горит, да колокольным звоном молитвенным, словно золотою росою омывается. Пал человек на ряднинку холщовую, приник лбом к Мать-Сырой Земле, а сердцем — к Миру Горнему, возликовал душою, а слезы — родником прозрачным, так и точатся из глаз. Восклонился человек от земли, а старичка-схимника, будто и не было. Тихо человеку, светло душеньке, да и силушки прибавилось.
Легко вздохнул он и глянул в руки свои, а там яичко диковинное катается, светом светлым заходится, будто золотом изнутри пробивается. Понял человек тайну тайную про себя, и про весь белый свет. Глянул обочь, а вдалеке не то старушка давешняя, не то девчонка-озорница на Матушку Родимую похожая — смехом смеется радостным, заливается, да человеку строго пальчиком машет.
Встал человек, пошел, а в руках его протянутых яичко — то белое, то золотое, то вдруг чернью подернутое...