Попа видно и в рогоже.
О, сколько бесчисленных раз мне приходилось на себе проверять эту народную примету! Во что ты ни нарядись, чем ни прикройся — вот он поп, смотрите! Вся его рогожка сквозит, светится! Только в примерный раз я оказался к этому как-то особенно не готов.
Провинциальный оперный театр — не шибко-то и греховно, кажется… Мусолю в руках либретто. Уже прозвучал третий звонок, вот-вот вознесётся занавес и из оркестровой ямы вулканом плеснёт в зал долгожданная увертюра. Сцену заполнят гости и слуги герцога Мантуанского, и меж ними замелькает придворный шут горбун Риголетто. Эта опера мне по душе. Мобильник выключен, и ничто не помешает теперь «вкусить ушами»…
И я вкусил. Правым ухом:
— Вы ведь батюшка, да?
Мой пожилой сосед по всем приметам истинный меломан. Всё при нём — бинокль, галстук, запах буфетного коньяка и свежей икры.
— Я всегда замечаю в зале новеньких. Гляжу, ну точно — батюшка и есть. Посоветоваться нужно…
Вопреки ожиданиям, вместо карлика-шута в костюм Риголетто облачён весьма крупный, осанисто-грузный актёр. Он явился так, как обычно являются значительные начальники, и зал насторожился. На всякий случай, чтобы не запутаться в персонажах, я заглянул в либретто. Там сообщалось, что сейчас над этим горбатым тщедушным шутом Риголетто господа ехидно оскалятся: «Горбун в купидона решил превратиться!». Посмотрев на сцену, начинаю сомневаться, под силу ли это станет недокормленным дворянам? И вот гости герцога окружили солидного толстого шута, словно куклы приблизились к Карабасу Барабасу. Ниже него на голову, они взглянули свысока, мастерски сыграли ехидство. Было забавно. Но скоро Риголетто запел по-итальянски о своей печали, и на публику навалилась тоска. Мой заскучавший сосед выручил, продолжил советоваться:
— Знаете, кто меня тревожит? Моя сестра. Да, да. А всё дело в том, что она — дура. Не обычная дура, нет. Редкая. Раньше она была не такой, работала директором универмага, знаете, такая — всё в дом, в семью, мне помогала. К ней только зайди проведать, сразу: на тебе, Коля икры, на тебе, братец, балычка. Все дефициты у неё перепробовал при совке. Квартирка была не плохая. А потом, когда вышла на пенсию, да когда мужа её Васю похоронили, она совсем рехнулась…
Сзади на нас зашипели «нельзя ли потише». Забывшийся было сосед заметил, что от шёпота перешёл уже к полному голосу, извинился и отстранился от меня. Это было кстати — на сцене утвердился румяный герцог из Мантуи, в яме замелькали седые кудри дирижёра и началось знаменитое «Сердце краса-авиц склонно к изме-ене». Распестревшиеся после первого акта декорации будто располагали молодого, жизнерадостного герцога к веселью и праздности. Рампа над его головой изобразила солнечный свет, и беззаботность хлынула со сцены. Эх, попрыгунья стрекоза! Пой, веселись! Почудилось, будто на взаправдашней хмельной пирушке поднялся самый весёлый. Он вознёс над головами стакан, грянул залихватскую — и все те, которые до этого еле-еле везли «Бежит бродяга с Сахалина», вдруг утёрли скупую слезу и просияли. Ни один не остался в стороне. Кто-то развернул гармонь, кто-то разбежался подпевать, а прочие рассыпались вприсядку по всей горнице. Украдкой оглядываю публику. Лица ожили, кое-кто ослабил галстук. Вытирают раскрасневшиеся лица, кажется, что запыхались. С этаким оптимизмом и не жить?! Последний аккорд, низкий поклон и зал взрывается аплодисментами. Браво!
Хорошо, когда весело! Хотя правильнее — весело, когда хорошо.
…Ан, зима катит в глаза.
Свет ослаб, по центру воцарился габаритный шут Риголетто и принялся на итальянском оплакивать свою убиенную красавицу-дочь. Джильда была изображена бесподобно! Только вот играя покойницу, невозможно совсем не дышать. Сначала публику такая оказия забавляла, но не долго. Зрители снова заскучали и оставили шута одного со своей бедой. Шут с ней, с покойницей. Получилось буквально. Тут мой сосед снова ожил:
— Сестра… Она сейчас у меня гостит. Да. Представляете, у неё была трёхкомнатная квартира. Была. Когда её Вася-то помер, она её соседям уступила. Просто так уступила. Своих детей, дескать, нет, а у соседей аж семеро. Им, говорит, нужней. Ну не дура, а? Они, говорит, будут жить и моего Васеньку поминать. А я и на даче помещусь. И ведь поместилась. Ни воды, ни сортира. Печку топить? Самой завтра семьдесят. Даже в гости к ней не могу. Это что, как нужда, так — за угол? Ну, не дура? Как-то был я у неё, зазвала за стол, всё, что ни есть выставила, а жрать-то там и нечего, сухари да картошка. Мужик по улице проходил, она высунулась в форточку и его зазвала. Садись, говорит, угощайся. Тот видит, что дура, и давай свою копну молотить: займи, мол, по-соседски. А я ж кадровик, людей вижу насквозь — голь, никогда не вернёт. И что вы думаете? Всю пенсию отдала. Может, говорит, и этот Васеньку помянет. И как вот, батюшка, мне с такой дурой? Жалко…
В этот миг убиенная шутова Джильда воскресла, артисты выстроились на поклон, зал поднялся. В шуме оваций я не услышал, кого моему собеседнику жалко: сестру ли дуру, покойного ли её Васеньку или, может, квартиру? Советовать ему я тоже ничего не стал: в торжествующем людском гомоне всё равно, думаю, вряд ли что-нибудь разберёт. Только без батюшкиного совета этот театрал оставаться не соглашался. Он не сдавался в очереди у гардероба, не сдался и потом, когда мы покинули тёплое фойе и вышли на оледенелое крыльцо оперного:
— Нет, вы скажите, как мне быть? Приехала ко мне погостить, перед друзьями стало неудобно. Первый раз консьерж её за бомжиху принял, не пускал. А теперь она со всеми перезнакомилась и в подъезде и во дворе. Что в ней люди находят? Ходить к ней начали, к телефону вызывают. Достали уже. Я вот пятнадцать лет соседей по лестничной клетке в лицо не знал, а теперь из-за неё весь двор со мной здоровается. Как в деревне, даже стыдно. Может её обратно на дачу проводить, пусть печку топит, а?
Временами я проникался к собеседнику искренним сочувствием. Постоянно размышлял, как же его утешить? Да так, чтобы при этом не обидеть? В мысли то и дело врывалось «Сердце красавиц склонно к измене» и мешало. Наконец я не выдержал, остановился. Собрался признаться собеседнику, что я не знаю, как ему поступать, открыл для этого рот…
… Морозцы в ночном городе просто прекрасны! Еловая аллея, что ведёт к театру, искрится колючим снежком, вдалеке мерцает огнями ночной проспект. Тишина почти первозданная, как в деревне. Из-под разлапистой заснеженной ели к нам подошла опрятная старушка, учтиво поздоровалась с обоими. Затем взяла моего спутника за руку и, извинившись, отвела в сторонку. Я слышал, как она ему шептала:
— Вот смотрю, Коленька, на тумбочке твои перчатки. Забыл, думаю. А к ночи мороз передали. Твой ревматизм… Пока хватилась, уже и троллейбусы не ходят. Ничего, думаю, я и так. Вот, успела.
Она протянула братцу перчатки, взяла его под руку и попрощалась со мной. Я долго провожал эту парочку глазами. Просто стоял и смотрел вслед, пока руки не окоченели. Свои перчатки я тоже где-то оставил, но мне их ни одна дура не принесла. Потирая ладони, я заскрипел морозным снежком, отправился к дому. В голове звенело «Сердце красавиц», а в сердце ворочалась неожиданная зависть.
Опубликовано в журнале "Фома"