Марина Нецветаева
В детстве я Пасху не любила. Это был единственный день в году, когда мне не разрешали читать. «В праздник девица косы не заплетет!» – строго говорила мама, и приходилось коротать скучные часы, сидя без дела в кресле, хоть и с заплетенными натуго косами. Всё хорошее появлялось накануне: разноцветные яйца, куличи с бумажными цветами из гофрированной бумаги. Потом откуда-то возник замечательный сатиновый мак с черными мохнатыми тычинками, которые казались такими настоящими, что я их то и дело пробовала на вкус, но вкуса, конечно, никакого не имелось, один только слабый, тонкий запах прошлогодних куличей.
Наша семья веровала по-советски: отпевали покойников, крестили детей, а других Таинств не знали. Ни Исповеди, ни Причастия. Браки заключались в ЗАГСе, кульминацией события было невестино платье и машина с куклой и ленточками. Иногда меня водили в храм. Помню золотые оклады икон, зеленые и красные огоньки лампадок, торжественный аромат ладана. Эти посещения длились так недолго, что я не успевала устать и запроситься домой. К тому же сам храм, большой Елоховский собор, мне очень нравился. Голубой с белыми каемками, он напоминал одновременно и летнее небо с облаками, и книжку «Русь белокаменная», которую я любила рассматривать, когда болела. Во дворе собора святили куличи. Там-то я и увидела яичко, зеленое-зеленое, как трава в лесу, как новенькая, нетронутая краска в наборе акварели.
У всех кругом яйца в узелках лежали одинаковые красно-коричневые, и лишь у одной старушки нашлось такое диво! Наверно, Траян так не изумился первому пасхальному яйцу, как я тому в чужой корзинке.
У нас дома имелось также целых два деревянных яйца: черное, в мелких желтых и розовых цветочках, и малиновое, с храмом возле моря, по которому бежали синие барашки. Черное потерялось, а малиновое до сих пор у нас живет. Деревянным яйцом, если его незаметно взять вместо настоящего, очень удобно «сражаться», правда, за обман можно схлопотать щелбан по лбу.
Пасхальные молитвы читала только Бабуля Старенькая, бабушкина мама. Она веровала той верой, что, утвержденная княжеским повелением, передавалась в крестьянских семьях из рода в род, из поколения в поколение сквозь череду завоеваний и разорений, урожайных и неурожайных лет, рождений и смертей. Бабуля, ровесница железного «века-волкодава», родилась в Рязанской губернии, закончила четыре класса церковно-приходской школы, родила пятерых, двоих схоронила. Тихая, в жизни ни на кого не повышавшая голоса, она всё время молилась по черному молитвослову, в нём-то и было написано: «Да воскреснет Бог». И всё, что я знала в детстве о Боге, – это то, что Он, во-первых, есть, во-вторых, что Он воскрес, хотя злые люди Его прибили гвоздями ко кресту. Никто ничего мне не объяснял про Троицу, про грехопадение людей и смысл Христовой Жертвы, но из пасхальных молитв образ Бога-Победителя сложился сам собой, помимо и раньше осознанного понимания. В общем, я так и не узнала, что такое атеизм. Годы спустя в школе, сочиняя пятерочные рефераты про коварных церковников, я остро чувствовала, что притворяюсь, и боялась, а вдруг учительница догадается.
Так оно и тянулось: в школе одно, а дома…
Дома иконы, приклеенные изнутри к дверце тумбочки, и запретные разговоры про душу, про загробную жизнь. Вера являлась тайной, куда более живой и трепетной, чем все остальные «взрослые» секреты, вместе взятые. Мы с девчонками взахлеб украдкой пересказывали подслушанные обрывки родительских вольнодумств про вещие сны, про конец света, описанный в Библии, про то, как одна девушка ушла в монастырь. Что там, в монастыре? А в Церкви? А Библия зачем? Видимо, количество вопросов перешло-таки в качество, сдвинуло небесные весы, и настали иные времена: сперва Чернобыль, потом гласность и, наконец, Тысячелетие Крещения Руси. Гром грянул, и расхристанный народ перекрестился, неуверенно озираясь и удивляясь сам себе. Стоя на первой в жизни службе всё в той же Елоховской, я не понимала ни слова, но чувствовала: так надо.
Спустя несколько месяцев мы всем классом встречали Пасху в Раменском. Огромный собор претерпел жестокое поругание: роспись осыпалась, колокольня обветшала, расшатанные плиты пола грозили провалиться под ногами. Здание стояло обезглавленное, разобранное до барабана, а прямо за ним в начале улицы издевательской пентаграммой торчала оранжевая пятиконечная звезда. Но батюшка исправно служил литургию и исполнял требы, верующие принесли иконы, а из Москвы в помощь реставраторам стали наезжать добровольцы вроде нас. К Пасхе благоустраивали территорию: парни рыли траншеи для труб, а мы с подружками собирали мусор: тряпки, доски, железяки. Погода стояла ясная, солнечная, вдоль забора цвела мать-и-мачеха, мы были юны и хохотали, не переставая. Ухватимся вчетвером за тяжеленную крышку люка или за кусок арматуры, тащим и смеемся. Кто бы знал, что тяжелая работа может быть такой веселой! Кормили нас в трапезной, мы заходили туда прямо в рабочих штанах, куртках, и никто нас не гнал, даже платочков не требовали: невинной девушке без платка ходить не зазорно, объяснила старушка-просфорница. Вечером наша компания разделилась.
Самые усталые остались валяться на кроватях в доме, где мы ночевали, кто-то бренчал на гитаре, кто-то болтал, кто-то просто спал, натянув на голову одеяло, а самые стойкие и любопытные отправились в церковь смотреть крестный ход. Внутри яблоку негде было упасть, народ собрался со всей округи. Нас вынесло из храма вместе с толпой. «Христос Воскресе!» – говорили незнакомые люди, и мы, верующие и неверующие, отвечали: «Воистину Воскресе!» Женщина, шедшая рядом, протянула мне свечку, чтобы я зажгла свою от её огонька…
Хорошо бы написать, как в душе тут же возгорелось пламя истинной веры, но нет – свечка свечкой и осталась. Я не читала Евангелия, не причащалась, но на Пасху хватала косынку и бежала туда, где свечи и пение. Нипочем мне были милицейские кордоны, разгонявшие молодежь: на чистом энтузиазме, отмахав пешком расстояние от Черкизова до Сокольников, я всё-таки попадала, куда хотела, и слышала «Воскресение Христово видевше», и пела, и шла со всеми, и ловила губами апрельский ветер, загораживая просвечивающий сквозь ладонь язычок пламени. Пасха была весенним приключением.
В выпускном классе к нам в школу пришел отец Андрей, молодой священник. За чаем в кафе на пятом этаже он беседовал с нами о Христе, о вере, читал Писание. Примерно через год эти посиделки переросли в воскресное богослужение. У батюшки имелось всё, что нужно для успешного окормления неофитов: прямота, эрудиция, демократичность, дар понимания и изрядная доля личной харизмы. Один за другим его подопечные воцерковлялись, одна я так и оставалась вовне. Мне нравилось ходить особняком, быть не такой, как все. И не всё ли равно, кто говорит о Христе, – священник или актеры оперы «Джизус Крайст»? Зачем нужен молитвослов, когда можно в любое время обратиться к Богу своими словами: Он ведь знает, что у меня на сердце, Он всё поймет!
…Пасхальной майской ночью, когда собравшаяся у нас с мужем честная компания достигла определенного «градуса», я засобиралась в храм. Тщательно нарядилась, накинула белый шарф и вышла к гостям.
– Кто со мной?
– О, да ты будто в театр собралась, – сказал Виктор, наш признанный философ и по совместительству ценитель женской красоты. – Что-то в этом есть: в храм, как в театр. Лично я иду с ней!
– Идем, идем, – подхватили остальные. Муж тоже принялся обуваться: ему, неверующему, совсем не хотелось куда-то тащиться, но и одному оставаться скучно. Так, с шутками-прибаутками, покачиваясь и распевая на всю улицу, мы двинулись в сторону ближайшего храма. Я шла чуть впереди, словно предводительствуя: в конце концов, кто тут главный христианин…
На подходе, как водится, ожидал кордон.
– Ерунда, – сказала я, – сейчас пустят! Вы же пустите, а, товарищ сержант?
– Никого не пустим, – ответил тот со скучающим видом. – Шли бы вы, девушка, домой. Внутрь вам не попасть, там одни старушки, а у нас приказ. Посторонних пропускать не будем.
– Ну может, как-нибудь?
– Я что, неясно сказал? Не будем, – и милиционер отвернулся, давая понять, что разговор окончен.
Опешив, я стояла в растерянности. Как это меня не пустили в храм, к моему Богу?! Меня обозвали посторонней?
– Ладно, пойдем, – услышала я голос Виктора, – не переживай, дома отметим.
Но мне не хотелось ничего отмечать. Я вдруг поняла, Кто меня не пустил. Но почему? За что? Чем я Тебе, Господи, неугодна? Чем эти старушки лучше меня?
Что-то неотступно вертелось в уме, какая-то история… Ну конечно! Мария Египетская: она так же пришла на праздник, и её так же не пустили. Но она ведь была блудница, а я вроде замужем… Что же выходит, Бог отвергает меня за мои грехи?
Пасхальная ночь скомкалась и превратилась в хмурое утро. Гости разбрелись. На столе, среди пустых стаканов, лежал недоеденный кулич.
Что еще рассказать, милый читатель? Как распалась моя непрочная семья, как я тонула в своих бедах, и как выкарабкивалась, как пришлось запоздало учиться подниматься, когда падаешь, терпеть то, что кажется нестерпимым, и наступать на себя, любимую? Это знает всякий пришедший в храм. И как начинают подкашиваться ноги, когда после всех постов и молитв ты стоишь, ожидая первого в своей жизни сознательного Причастия, первой своей настоящей Пасхи. Стоишь у отверстого, пустого Гроба Христова, ликуя и изнемогая, и говоришь себе: «Еще немножко, еще минутку постою…» А потом откуда-то доносится: «Причащается раба Божия», – и наступает тишина, и ночь опять полна теплого ветра, и в середине неба звонят колокола, а по краям занимается утро.
«Пасха, – говорю я дочке, – самый главный праздник в году». Она согласно кивает: она любит ночную поездку в церковь, когда сначала все толкаются и внутри горит большая-пребольшая золотая люстра и буквы, а потом знамёна плывут к выходу и папа сажает её на плечи. Можно ехать и громко петь, и никто не будет ругаться, что горло заболит.
Наша семья веровала по-советски: отпевали покойников, крестили детей, а других Таинств не знали. Ни Исповеди, ни Причастия. Браки заключались в ЗАГСе, кульминацией события было невестино платье и машина с куклой и ленточками. Иногда меня водили в храм. Помню золотые оклады икон, зеленые и красные огоньки лампадок, торжественный аромат ладана. Эти посещения длились так недолго, что я не успевала устать и запроситься домой. К тому же сам храм, большой Елоховский собор, мне очень нравился. Голубой с белыми каемками, он напоминал одновременно и летнее небо с облаками, и книжку «Русь белокаменная», которую я любила рассматривать, когда болела. Во дворе собора святили куличи. Там-то я и увидела яичко, зеленое-зеленое, как трава в лесу, как новенькая, нетронутая краска в наборе акварели.
У всех кругом яйца в узелках лежали одинаковые красно-коричневые, и лишь у одной старушки нашлось такое диво! Наверно, Траян так не изумился первому пасхальному яйцу, как я тому в чужой корзинке.
У нас дома имелось также целых два деревянных яйца: черное, в мелких желтых и розовых цветочках, и малиновое, с храмом возле моря, по которому бежали синие барашки. Черное потерялось, а малиновое до сих пор у нас живет. Деревянным яйцом, если его незаметно взять вместо настоящего, очень удобно «сражаться», правда, за обман можно схлопотать щелбан по лбу.
Пасхальные молитвы читала только Бабуля Старенькая, бабушкина мама. Она веровала той верой, что, утвержденная княжеским повелением, передавалась в крестьянских семьях из рода в род, из поколения в поколение сквозь череду завоеваний и разорений, урожайных и неурожайных лет, рождений и смертей. Бабуля, ровесница железного «века-волкодава», родилась в Рязанской губернии, закончила четыре класса церковно-приходской школы, родила пятерых, двоих схоронила. Тихая, в жизни ни на кого не повышавшая голоса, она всё время молилась по черному молитвослову, в нём-то и было написано: «Да воскреснет Бог». И всё, что я знала в детстве о Боге, – это то, что Он, во-первых, есть, во-вторых, что Он воскрес, хотя злые люди Его прибили гвоздями ко кресту. Никто ничего мне не объяснял про Троицу, про грехопадение людей и смысл Христовой Жертвы, но из пасхальных молитв образ Бога-Победителя сложился сам собой, помимо и раньше осознанного понимания. В общем, я так и не узнала, что такое атеизм. Годы спустя в школе, сочиняя пятерочные рефераты про коварных церковников, я остро чувствовала, что притворяюсь, и боялась, а вдруг учительница догадается.
Так оно и тянулось: в школе одно, а дома…
Дома иконы, приклеенные изнутри к дверце тумбочки, и запретные разговоры про душу, про загробную жизнь. Вера являлась тайной, куда более живой и трепетной, чем все остальные «взрослые» секреты, вместе взятые. Мы с девчонками взахлеб украдкой пересказывали подслушанные обрывки родительских вольнодумств про вещие сны, про конец света, описанный в Библии, про то, как одна девушка ушла в монастырь. Что там, в монастыре? А в Церкви? А Библия зачем? Видимо, количество вопросов перешло-таки в качество, сдвинуло небесные весы, и настали иные времена: сперва Чернобыль, потом гласность и, наконец, Тысячелетие Крещения Руси. Гром грянул, и расхристанный народ перекрестился, неуверенно озираясь и удивляясь сам себе. Стоя на первой в жизни службе всё в той же Елоховской, я не понимала ни слова, но чувствовала: так надо.
Спустя несколько месяцев мы всем классом встречали Пасху в Раменском. Огромный собор претерпел жестокое поругание: роспись осыпалась, колокольня обветшала, расшатанные плиты пола грозили провалиться под ногами. Здание стояло обезглавленное, разобранное до барабана, а прямо за ним в начале улицы издевательской пентаграммой торчала оранжевая пятиконечная звезда. Но батюшка исправно служил литургию и исполнял требы, верующие принесли иконы, а из Москвы в помощь реставраторам стали наезжать добровольцы вроде нас. К Пасхе благоустраивали территорию: парни рыли траншеи для труб, а мы с подружками собирали мусор: тряпки, доски, железяки. Погода стояла ясная, солнечная, вдоль забора цвела мать-и-мачеха, мы были юны и хохотали, не переставая. Ухватимся вчетвером за тяжеленную крышку люка или за кусок арматуры, тащим и смеемся. Кто бы знал, что тяжелая работа может быть такой веселой! Кормили нас в трапезной, мы заходили туда прямо в рабочих штанах, куртках, и никто нас не гнал, даже платочков не требовали: невинной девушке без платка ходить не зазорно, объяснила старушка-просфорница. Вечером наша компания разделилась.
Самые усталые остались валяться на кроватях в доме, где мы ночевали, кто-то бренчал на гитаре, кто-то болтал, кто-то просто спал, натянув на голову одеяло, а самые стойкие и любопытные отправились в церковь смотреть крестный ход. Внутри яблоку негде было упасть, народ собрался со всей округи. Нас вынесло из храма вместе с толпой. «Христос Воскресе!» – говорили незнакомые люди, и мы, верующие и неверующие, отвечали: «Воистину Воскресе!» Женщина, шедшая рядом, протянула мне свечку, чтобы я зажгла свою от её огонька…
Хорошо бы написать, как в душе тут же возгорелось пламя истинной веры, но нет – свечка свечкой и осталась. Я не читала Евангелия, не причащалась, но на Пасху хватала косынку и бежала туда, где свечи и пение. Нипочем мне были милицейские кордоны, разгонявшие молодежь: на чистом энтузиазме, отмахав пешком расстояние от Черкизова до Сокольников, я всё-таки попадала, куда хотела, и слышала «Воскресение Христово видевше», и пела, и шла со всеми, и ловила губами апрельский ветер, загораживая просвечивающий сквозь ладонь язычок пламени. Пасха была весенним приключением.
В выпускном классе к нам в школу пришел отец Андрей, молодой священник. За чаем в кафе на пятом этаже он беседовал с нами о Христе, о вере, читал Писание. Примерно через год эти посиделки переросли в воскресное богослужение. У батюшки имелось всё, что нужно для успешного окормления неофитов: прямота, эрудиция, демократичность, дар понимания и изрядная доля личной харизмы. Один за другим его подопечные воцерковлялись, одна я так и оставалась вовне. Мне нравилось ходить особняком, быть не такой, как все. И не всё ли равно, кто говорит о Христе, – священник или актеры оперы «Джизус Крайст»? Зачем нужен молитвослов, когда можно в любое время обратиться к Богу своими словами: Он ведь знает, что у меня на сердце, Он всё поймет!
…Пасхальной майской ночью, когда собравшаяся у нас с мужем честная компания достигла определенного «градуса», я засобиралась в храм. Тщательно нарядилась, накинула белый шарф и вышла к гостям.
– Кто со мной?
– О, да ты будто в театр собралась, – сказал Виктор, наш признанный философ и по совместительству ценитель женской красоты. – Что-то в этом есть: в храм, как в театр. Лично я иду с ней!
– Идем, идем, – подхватили остальные. Муж тоже принялся обуваться: ему, неверующему, совсем не хотелось куда-то тащиться, но и одному оставаться скучно. Так, с шутками-прибаутками, покачиваясь и распевая на всю улицу, мы двинулись в сторону ближайшего храма. Я шла чуть впереди, словно предводительствуя: в конце концов, кто тут главный христианин…
На подходе, как водится, ожидал кордон.
– Ерунда, – сказала я, – сейчас пустят! Вы же пустите, а, товарищ сержант?
– Никого не пустим, – ответил тот со скучающим видом. – Шли бы вы, девушка, домой. Внутрь вам не попасть, там одни старушки, а у нас приказ. Посторонних пропускать не будем.
– Ну может, как-нибудь?
– Я что, неясно сказал? Не будем, – и милиционер отвернулся, давая понять, что разговор окончен.
Опешив, я стояла в растерянности. Как это меня не пустили в храм, к моему Богу?! Меня обозвали посторонней?
– Ладно, пойдем, – услышала я голос Виктора, – не переживай, дома отметим.
Но мне не хотелось ничего отмечать. Я вдруг поняла, Кто меня не пустил. Но почему? За что? Чем я Тебе, Господи, неугодна? Чем эти старушки лучше меня?
Что-то неотступно вертелось в уме, какая-то история… Ну конечно! Мария Египетская: она так же пришла на праздник, и её так же не пустили. Но она ведь была блудница, а я вроде замужем… Что же выходит, Бог отвергает меня за мои грехи?
Пасхальная ночь скомкалась и превратилась в хмурое утро. Гости разбрелись. На столе, среди пустых стаканов, лежал недоеденный кулич.
Что еще рассказать, милый читатель? Как распалась моя непрочная семья, как я тонула в своих бедах, и как выкарабкивалась, как пришлось запоздало учиться подниматься, когда падаешь, терпеть то, что кажется нестерпимым, и наступать на себя, любимую? Это знает всякий пришедший в храм. И как начинают подкашиваться ноги, когда после всех постов и молитв ты стоишь, ожидая первого в своей жизни сознательного Причастия, первой своей настоящей Пасхи. Стоишь у отверстого, пустого Гроба Христова, ликуя и изнемогая, и говоришь себе: «Еще немножко, еще минутку постою…» А потом откуда-то доносится: «Причащается раба Божия», – и наступает тишина, и ночь опять полна теплого ветра, и в середине неба звонят колокола, а по краям занимается утро.
«Пасха, – говорю я дочке, – самый главный праздник в году». Она согласно кивает: она любит ночную поездку в церковь, когда сначала все толкаются и внутри горит большая-пребольшая золотая люстра и буквы, а потом знамёна плывут к выходу и папа сажает её на плечи. Можно ехать и громко петь, и никто не будет ругаться, что горло заболит.