Елена Фетисова



Во дворе шумят дети, мычит пугливо соседская корова; в комнате душно, пахнет котлетами и свежим ремонтом. В небольшой избе у дальних родственников мужа собралось человек тридцать, и еще немало народу курит под окнами да дышит воздухом. Видела родственников этих я лишь пару раз в жизни, но вот сегодня в числе приглашенных сижу за накрытым столом и слежу, чтобы сын не поливал компотом скатерть.

Детский смех за окном «заводит» моих старших, они потихоньку просачиваются во двор – в уличный шум вливаются две знакомых ноты. Следить теперь почти не за кем, и я перевожу взгляд на собравшихся. Знакомых – три человека, но они суетятся, подают разносолы, а прочие пока увлечены их дегустацией. Через стол соседка вздыхает о погоде, я поддакиваю, и разговор тухнет. Вожу глазами по сторонам.

Обычная сельская изба с потемневшим и давно не крашенным «мостом» – коридором между крыльцом и выходом на задний двор. Я сижу у двери на «мост» в комнате со свежими обоями и только что побеленным потолком. Здесь, в селе, по серьезным поводам не принято приглашать абы куда – потолок побелен к нашему приходу. Со стола мне широко улыбается девица с формами, нарисованная на стакане компота. Другая, точно такая же, подмигивает пожилому местному жителю.

В комнате наконец поднимается говор, кто-то из мужчин откидывается на стуле, чтобы взять в руки рюмку и напомнить нам о причине встречи. 40 дней со дня упокоения той самой нашей дальней родственницы.

– Хороший человек была.

– Добрый.

– Ой, добрая, добрая какая, это точно.

– Ну, пусть земля…

– Уж она заслужила.

Бабе Шуре было под 80. Года два назад мы с мужем заходили к ней вместе с ребенком, и я видела эту доброту. Маленькая – ниже меня на голову – потемневшая старушка, она ожила, распрямилась при виде моей дочери, хотя та не приходилась ей ни внучкой, ни правнучкой. Просто баба Шура очень любила детей. Говорят, в молодые годы на колхозных работах она надорвалась – прямо с поля ее отвезли в больницу, а уж там сообщили, что больше никого ей родить не доведется: радуйся, мол, что одного нажить успела.

И вот я помню, как при встрече она умильно трясла за ручку мою дочь, гладила по голове так осторожно, как срывают белый одуванчик. Прощаясь, она не могла удержаться и с улыбкой поцеловала чаду обе ноги, отчего моя двухлетка визжала дельфином и радостно дрыгала пятками.

В последние годы жизни баба Шура была глуховата, а дед ее, Александр, ослеп. По селу они ходили вдвоем: маленькая согбенная Шура – и второй Шура, высокий, прямой, абсолютно незрячий. Все, конечно, так и звали их – Шурки. Говорят, в последнюю зиму дед Шура из-за слепоты перепутал день с ночью, и уход за ним вдвойне осложнился.

Впрочем, всё это я слышала раньше. Здесь, за столом, уже вспоминают других родственников. Говорят о здоровье. Пробуют новые блюда. Гости помоложе посмеиваются о чем-то под окнами. Бабули напротив обсуждают драчливость петухов. Соседке слева я что-то отвечаю на вопрос о здоровье детей.

Смотрю перед собой: с другой стороны стола, чуть правее, одна бабушка выпала из разговора. Лицо ее из черного платка выглядывает застывшее, неестественное. В глазах отчаяние, складка на подбородке.

Она вряд ли плачет о Шуре – про нее все с легким сердцем говорят: отмучилась. Она и умерла-то на Страстной. С утра прибрала и накормила своего деда, пошла откапывать засыпанную снегом калитку, да так у калитки лежать и осталась…

Горе на лице сельской бабушки – оно, кажется, не только о Шуре. Я словно вижу приступ страшного, внезапного одиночества в ее обесцвеченных глазах. Она сидит сейчас и понимает, что скоро, в общем-то, и ей туда. И что туда кончается вот этим: чужими людьми за поминальным столом, жалобами на петуха и пекло, развязной девицей, штампованной на стакане с компотом…

Не потому, что умершую мало уважали, – просто нет ее, умершей, всё. А жизнь продолжается… И дети должны расти, а котлеты не подгорать. И оставшийся дом должен быть прибран и оформлен наследниками. И поминальный стол должен быть достойным.

А всё, чем ты 80 лет дышал, вдохновлялся, что терпел, к чему пришел и с чем сумел справиться, чего достиг и что ценил в жизни, – всё это исчезло, рассыпалось вмиг, и нет надежды даже на память потомков. Ну вспомнят, ну скажут пару слов… То пара слов – а то весь ты, вся жизнь. Была и нет. Нет – и как будто не надо…

Был бы одинок, жалок и беззащитен человек – если бы не Тот, Кто помнит тебя от первого крика и до последнего вздоха

Как одинок и бессмыслен, жалок и беззащитен человек перед этим «был – и не стало». Был бы одинок и бессмыслен, жалок и беззащитен – если бы не Тот, Кто примет по ту сторону, Кто помнит тебя от первого крика и до последнего вздоха. Кто воззовет в новое бытие… Бабушка, вы вспомните Его?..

Баба Шура Его помнила. К Нему провожали ее тогда, когда Он готовился воскреснуть – в Благословенную субботу. И ей теперь, наверное, не важно, что девица на стакане всё смеется да подмигивает кому-то томным стеклянным глазом…