Монахиня Евфимия Пащенко
Рассказ врача
…О том, что у меня есть дедушка, я впервые узнал, когда мне было шесть лет. Случилось это в 1956 году, после смерти бабушки. Моя мама тогда работала машинисткой. Как-то зимой, когда было скользко, она упала и сломала правую руку. Перелом оказался сложным, поэтому лечение затянулось, и работать машинисткой мама уже не могла. Вот тогда и пришло откуда-то письмо, прочитав которое, мама велела мне ненадолго пойти погулять. Когда я вернулся, в комнате противно попахивало корвалолом, а у мамы глаза были заплаканными. Мама сказала, что нас приглашает к себе жить дедушка. Вот так я и узнал, что у меня есть дедушка, мамин отец. Забегая вперед, скажу, что фамилия его была звучная и, наверное, старинная – Алфеевский. А мы с мамой почему-то носили бабушкину фамилию – Исаевы.
Дедушка жил в другом городе, старинном городе К., и даже в другой области. Когда мы приехали в К., я вглядывался в людей, стоявших на перроне и встречавших поезд, пытаясь угадать, кто же из них мой дедушка. Может быть, тот, коренастый, в кепке и мешковато сидящем пиджаке? Или вон тот, полный, в белой рубашке, возле которого стоит невысокий сухонький бородатый старичок в странной одежде – черной и длинной, как старинное платье? Но каково же было мое удивление, когда мы вышли на перрон и вдруг мама бросились обнимать именно этого странного старичка! А он улыбался мне и звал меня подойти поближе. Но я решился подойти к нему только тогда, когда мама обернулась ко мне и велела подойти к дедушке. Слишком уж странно выглядел этот самый дедушка, так что, честно сказать, я его испугался. Разве что улыбка у него была совсем не страшная, а добрая. И глаза добрые, ласковые, лучистые.
Потом мы поехали к дедушке домой. Жил он в деревянном доме на окраине города, возле кладбища. А рядом стояло какое-то странное здание с крестами на крыше. Называлось оно Успенской церковью. Как оказалось, мой дедушка работал в этой церкви. Вернее, служил в ней. Потому что был он священником. Немного позднее я узнал, что в этой церкви были и другие священники. Но дедушка был среди них вроде как за старшего, поэтому его там называли «протоиереем» и «настоятелем». В общем, самым главным.
Дедушка не любил рассказывать о себе. Поэтому я знал о нем очень мало, только то, что мне рассказала мама. По ее словам, дедушка был родом откуда-то с юга, из поселка Макеевки, и работал учителем в сельской школе. Потом стал священником. Потом почему-то уехал на Север и долго, лет десять или даже больше, жил там. Потом поселился в К. Вот и все, что я узнал о дедушке. Вроде бы, кратко и понятно, но после этого вопросов у меня только прибавилось. Ну, например, зачем было дедушке на целых десять лет уезжать на Север? И почему он решил не возвращаться на родину, в Макеевку, а остался на Севере, в К.? Но ни мама, ни дедушка почему-то не хотели дать ответов на мои многочисленные «почему». Мама молчала. А дедушка, большой любитель поэзии, улыбался и отвечал цитатой из Некрасова: «вырастешь, Саша, узнаешь». В общем, тоже молчал.
Мы прожили у деда около двух лет. Конечно, многое из событий того времени я забыл. Но кое-что помню, и не забуду никогда. И теперь постараюсь рассказать, каким мне запомнился дедушка – протоиерей Григорий. Чтобы дети и внуки мои, как говорится, не выросли «иванами, не помнящими родства».
Как я уже говорил, дедушка жил в доме возле кладбищенской Успенской церкви. Дом был большой, старинный, с чердаком, где можно было играть и в прятки, и в разбойников, и находить всякие сокровища, вроде разноцветных осколков толстого узорчатого стекла или фарфорового барашка с золочеными рогами и отбитым носом. Возле дома находились огород и малинник, а также грядка с любимыми цветами деда – бархатцами и красными лилиями. Дедушка держал свое хозяйство в образцовом порядке, и сам ухаживал и за кустами малины, и за огородом, хотя я замечал, что работа в огороде давалась ему с трудом – он часто присаживался отдохнуть на лавочку у стены и сидел, греясь на солнышке и поглядывая на небо. Ведь тогда он был уже стар… Еще в доме у деда жили сибирский кот Мурко, черный, с рыжими подпалинами, весьма зловещего вида, но на самом деле ленивый и добродушный, и собачка Хромка – рыжая, мохнатая, с длинной мордочкой, тоже очень ласковая, умевшая давать лапу и подвывать, когда при ней пели что-нибудь грустное. Вместо левой задней лапы у Хромки была культя. Эту собачку дедушка подобрал на улице после того, как ее сбила машина, и вылечил. А потом оставил жить у себя, потому что хозяин Хромки не захотел взять назад покалеченную собаку. Хромка знал, когда хозяин обычно возвращается из церкви, и, радостно лая, и махая хвостом, встречал его у калитки.
В доме деда постоянно были гости. Чаще всего по вечерам к нему приходил живший по соседству одинокий старый дьякон, отец Никодим, высокий, осанистый старик с бородищей лопатой и густыми сросшимися бровями. Они садились в большой комнате, которую дедушка называл «зальцем». Дед ставил на стол электрический самовар, очень похожий на настоящий, соленые огурцы, вареную картошку, вазочку с карамельками-подушечками, а также с самой верхней полки буфета извлекал на свет маленький пузатый графинчик, так сказать, «гостевой». Выпив по рюмочке, а также по чашке-другой чаю (дед с дьяконом были заядлыми чаевниками) и задушевно побеседовав, они начинали петь. У о. Никодима был густой и могучий бас, а дед вторил ему слабым, но чистым тенорком. Иногда он еще и аккомпанировал на странном, никогда мною ни прежде, ни после не виданном инструменте, похожем одновременно и на маленькое пианино, и на орган, и называвшемся «фисгармонией». Пели они песни русские и украинские, чаще всего – народные, реже - романсы. Вот вспомнилось это – и словно стоит перед глазами, как о. Никодим, прикрыв глаза, вдохновенно поет про то, как летней лунной ночью плывет по тихой реке челнок, а в нем «дивчина писню спивае», и от песни той замирает сердце у молодого козака… Да, жаль, что сейчас таких песен и так уже не поют…
Бывали и другие гости – мужчины и женщины. Дедушка говорил с ними наедине, о чем – не знаю. Помню только, как однажды поздно вечером пришла женщина в черном платке, с опухшим от слез лицом и потухшими, невидящими глазами. Долго говорил с нею дед. И когда женщина уходила, я заметил, что глаза у нее стали другими, жизнь в них зажглась, что ли. Таких людей было много. О дедушке говорили, что Бог дал ему особый дар утешения. Вот и мама моя, пожив немного в дедушкином доме, начала улыбаться и даже напевать песни. Никогда прежде я не видел, чтобы мама улыбалась, тем более – пела. При жизни бабушки она, как говорится, не смела и слова молвить, все больше молчала. А тут мама на глазах помолодела и расцвела. И пальцы на ее больной руке начали двигаться, так что вскоре она могла уже работать правой рукой. То ли это случилось потому, что она помогала дедушке вести хозяйство, то ли потому, что мама стала молиться, ходить в храм и даже петь на клиросе – точно сказать не могу. Знаю одно – дедушка замечал, что мама ожила, и радовался этому. Даже, бывало, нарочно просил ее что-нибудь спеть и хвалил ее пение.
Да, дедушка умел и утешить, и ободрить человека – и хорошего, и плохого. Помню, как часто он хвалил о. Викентия. Отец Викентий был вторым священником в Успенской церкви. Он был моложе деда. Мне он почему-то сразу не понравился. Вроде бы и благословит, и просвирку из алтаря вынесет, и шоколадку подарит – а вот было в нем что-то такое, недоброе. И слишком уж почтительно говорил он с мамой и даже со мной. Мне казалось, что это он потому делает, что главный в церкви не он, а дедушка. Как-то при мне, разговаривая с дедом, о. Никодим назвал о. Викентия «обновленцем». Что это значило, я тогда не знал. Понял лишь, что о. Никодим недолюбливает о. Викентия. Может быть, за то, что тот его дразнил? Раз я сам слышал, как в то самое время, когда о. Никодим, стоя на амвоне, возглашал: «паки и паки…» о. Викентий, стоявший в алтаре, злобно прошипел: «Никодима съели собаки». И отец Никодим не слышал, что о. Викентий его дразнит. А дедушка всегда хвалил о. Викентия и говорил о нем только хорошее. Мне думается, он жалел его, как мать жалеет безнадежно больного ребенка, понимая, что помочь ему уже невозможно, и все-таки втайне надеясь на чудо.
Я уже говорил, что, когда мы поселились у дедушки, мама словно ожила. Да и я – тоже. Никогда больше не было у меня сразу так много радостей, как в те два года житья у дедушки. И начались они с первого же воскресенья после нашего приезда, когда рано утром мы втроем пошли в дедушкину церковь. Она была маленькая, но очень уютная внутри и какая-то праздничная. Вот сейчас пишу о ней, и сразу вспоминаются праздники, Рождество и Новый год, которые мы, кстати, впервые праздновали у дедушки (бабушка считала все праздники, кроме революционных, «буржуазными пережитками»). В теплой полутьме, под низкими сводами маленького храма мерцало множество огоньков свечек и цветных лампадок, блестели стекла киотов и оклады икон, почти каждая из которых была украшена вышитым полотенцем. Небольшой, но дружный хор, все больше старушки, пел что-то непонятное мне, но очень красивое и утешительное. Потом, когда мама стала петь в хоре, а я, по благословению деда, носить свечу во время Богослужений, я подружился с регентом, Иваном Егоровичем. Он был инвалидом – правую руку потерял на фронте, поэтому дирижировал левой. Иван Егорович был еще молод, и обычно ходил в военной гимнастерке. Иногда он бывал, как говорится, немного навеселе. Рассказывали, что во время войны его тяжело ранило и засыпало землей. Теряя сознание, он вспомнил о Боге и дал обет, что, если выживет, то пойдет петь в церковь. Его нашли и вылечили, только вот правую руку ему пришлось ампутировать. После этого Иван Егорович ушел из комсомола, крестился и стал петь в церкви. И продолжал делать это уже много лет, несмотря на укоры и угрозы. Даже тогда, когда от него ушла жена, забрав с собой детей, Иван Егорович с горя стал попивать, но все-таки продолжал выполнять свой обет.
Так вот, в то самое воскресенье, после Литургии, когда я впервые оказался в храме, дед крестил меня. Я не особо понимал, что он пел и читал, и зачем смачивал мне голову водой, и водил меня вокруг купели, а потом даже ввел в алтарь. Только чувствовал радость, такую, какой прежде и потом никогда не испытывал. Не знаю, как ее объяснить словами – ну, вот если бы человек был смертельно болен и вдруг выздоровел… или ждал смерти и вдруг получил прощение, пожалуй, это была бы именно такая радость. Я боялся потерять ее, и после Крещения долго молчал. Но потом кто-то заговорил со мной, я ответил, и – радость ушла куда-то. Остался маленький крестик на груди, дедушкин подарок. А потом – и память о нем.
Или вот тоже была радость, когда дед читал мне сказку про русалочку... У него было очень много книг– две стены в его комнате были заставлены полками с книгами. Большинство книг было церковными. Была старинная Библия с красивыми гравюрами, были жития святых, была толстая книга с картинками, называвшаяся «Училище благочестия», которую мы прочли вместе с дедушкой. Но были и светские книги: Достоевский, Лесков, Диккенс, Куприн, причем по виду этих книг было заметно, что они не только им читались, но и не раз перечитывались. По вечерам, надев очки, дедушка читал мне вслух, а потом, по его просьбе, чтение продолжал я (читать книги с «ятями» я научился довольно быстро). Так мы вместе прочли «Училище благочестия», а также сказки Андерсена. Причем сказки Андерсена мы читали по какой-то старой-престарой книге, тоже «с ятями», в которой названия у сказок были не такими, как в книжке, которая осталась у нас дома. Например, «Дюймовочка» называлась «Лизок-с-вершок», а «Русалочка» – «Морской царевной». Но в этой книжке совсем другими оказались не только названия сказок, но и сами сказки. Например, я помнил, что история про русалочку, которая пожертвовала жизнью ради любви к принцу, кончилась очень грустно. Принц не полюбил ее, и русалочка, отказавшись убить спящего принца и вернуться в подводное царство, бросилась в море и погибла. Я чувствовал, что тут что-то не так, что смерть русалочки слишком несправедлива, что не могло быть, чтобы ее жертва оказалась бессмысленной и напрасной. Но в дедушкиной книжке сказка про русалочку имела совсем иной конец. Морская царевна не погибла, потому что за ее жертвенную любовь Бог даровал ей бессмертную душу. И я радовался этому. И радовался, что зло не всесильно, и есть Бог, Который помог русалочке. И Который помогает всем, для кого надежда на Его помощь – это единственная и последняя надежда.
Продолжение следует...
…О том, что у меня есть дедушка, я впервые узнал, когда мне было шесть лет. Случилось это в 1956 году, после смерти бабушки. Моя мама тогда работала машинисткой. Как-то зимой, когда было скользко, она упала и сломала правую руку. Перелом оказался сложным, поэтому лечение затянулось, и работать машинисткой мама уже не могла. Вот тогда и пришло откуда-то письмо, прочитав которое, мама велела мне ненадолго пойти погулять. Когда я вернулся, в комнате противно попахивало корвалолом, а у мамы глаза были заплаканными. Мама сказала, что нас приглашает к себе жить дедушка. Вот так я и узнал, что у меня есть дедушка, мамин отец. Забегая вперед, скажу, что фамилия его была звучная и, наверное, старинная – Алфеевский. А мы с мамой почему-то носили бабушкину фамилию – Исаевы.
Дедушка жил в другом городе, старинном городе К., и даже в другой области. Когда мы приехали в К., я вглядывался в людей, стоявших на перроне и встречавших поезд, пытаясь угадать, кто же из них мой дедушка. Может быть, тот, коренастый, в кепке и мешковато сидящем пиджаке? Или вон тот, полный, в белой рубашке, возле которого стоит невысокий сухонький бородатый старичок в странной одежде – черной и длинной, как старинное платье? Но каково же было мое удивление, когда мы вышли на перрон и вдруг мама бросились обнимать именно этого странного старичка! А он улыбался мне и звал меня подойти поближе. Но я решился подойти к нему только тогда, когда мама обернулась ко мне и велела подойти к дедушке. Слишком уж странно выглядел этот самый дедушка, так что, честно сказать, я его испугался. Разве что улыбка у него была совсем не страшная, а добрая. И глаза добрые, ласковые, лучистые.
Потом мы поехали к дедушке домой. Жил он в деревянном доме на окраине города, возле кладбища. А рядом стояло какое-то странное здание с крестами на крыше. Называлось оно Успенской церковью. Как оказалось, мой дедушка работал в этой церкви. Вернее, служил в ней. Потому что был он священником. Немного позднее я узнал, что в этой церкви были и другие священники. Но дедушка был среди них вроде как за старшего, поэтому его там называли «протоиереем» и «настоятелем». В общем, самым главным.
Дедушка не любил рассказывать о себе. Поэтому я знал о нем очень мало, только то, что мне рассказала мама. По ее словам, дедушка был родом откуда-то с юга, из поселка Макеевки, и работал учителем в сельской школе. Потом стал священником. Потом почему-то уехал на Север и долго, лет десять или даже больше, жил там. Потом поселился в К. Вот и все, что я узнал о дедушке. Вроде бы, кратко и понятно, но после этого вопросов у меня только прибавилось. Ну, например, зачем было дедушке на целых десять лет уезжать на Север? И почему он решил не возвращаться на родину, в Макеевку, а остался на Севере, в К.? Но ни мама, ни дедушка почему-то не хотели дать ответов на мои многочисленные «почему». Мама молчала. А дедушка, большой любитель поэзии, улыбался и отвечал цитатой из Некрасова: «вырастешь, Саша, узнаешь». В общем, тоже молчал.
Мы прожили у деда около двух лет. Конечно, многое из событий того времени я забыл. Но кое-что помню, и не забуду никогда. И теперь постараюсь рассказать, каким мне запомнился дедушка – протоиерей Григорий. Чтобы дети и внуки мои, как говорится, не выросли «иванами, не помнящими родства».
Как я уже говорил, дедушка жил в доме возле кладбищенской Успенской церкви. Дом был большой, старинный, с чердаком, где можно было играть и в прятки, и в разбойников, и находить всякие сокровища, вроде разноцветных осколков толстого узорчатого стекла или фарфорового барашка с золочеными рогами и отбитым носом. Возле дома находились огород и малинник, а также грядка с любимыми цветами деда – бархатцами и красными лилиями. Дедушка держал свое хозяйство в образцовом порядке, и сам ухаживал и за кустами малины, и за огородом, хотя я замечал, что работа в огороде давалась ему с трудом – он часто присаживался отдохнуть на лавочку у стены и сидел, греясь на солнышке и поглядывая на небо. Ведь тогда он был уже стар… Еще в доме у деда жили сибирский кот Мурко, черный, с рыжими подпалинами, весьма зловещего вида, но на самом деле ленивый и добродушный, и собачка Хромка – рыжая, мохнатая, с длинной мордочкой, тоже очень ласковая, умевшая давать лапу и подвывать, когда при ней пели что-нибудь грустное. Вместо левой задней лапы у Хромки была культя. Эту собачку дедушка подобрал на улице после того, как ее сбила машина, и вылечил. А потом оставил жить у себя, потому что хозяин Хромки не захотел взять назад покалеченную собаку. Хромка знал, когда хозяин обычно возвращается из церкви, и, радостно лая, и махая хвостом, встречал его у калитки.
В доме деда постоянно были гости. Чаще всего по вечерам к нему приходил живший по соседству одинокий старый дьякон, отец Никодим, высокий, осанистый старик с бородищей лопатой и густыми сросшимися бровями. Они садились в большой комнате, которую дедушка называл «зальцем». Дед ставил на стол электрический самовар, очень похожий на настоящий, соленые огурцы, вареную картошку, вазочку с карамельками-подушечками, а также с самой верхней полки буфета извлекал на свет маленький пузатый графинчик, так сказать, «гостевой». Выпив по рюмочке, а также по чашке-другой чаю (дед с дьяконом были заядлыми чаевниками) и задушевно побеседовав, они начинали петь. У о. Никодима был густой и могучий бас, а дед вторил ему слабым, но чистым тенорком. Иногда он еще и аккомпанировал на странном, никогда мною ни прежде, ни после не виданном инструменте, похожем одновременно и на маленькое пианино, и на орган, и называвшемся «фисгармонией». Пели они песни русские и украинские, чаще всего – народные, реже - романсы. Вот вспомнилось это – и словно стоит перед глазами, как о. Никодим, прикрыв глаза, вдохновенно поет про то, как летней лунной ночью плывет по тихой реке челнок, а в нем «дивчина писню спивае», и от песни той замирает сердце у молодого козака… Да, жаль, что сейчас таких песен и так уже не поют…
Бывали и другие гости – мужчины и женщины. Дедушка говорил с ними наедине, о чем – не знаю. Помню только, как однажды поздно вечером пришла женщина в черном платке, с опухшим от слез лицом и потухшими, невидящими глазами. Долго говорил с нею дед. И когда женщина уходила, я заметил, что глаза у нее стали другими, жизнь в них зажглась, что ли. Таких людей было много. О дедушке говорили, что Бог дал ему особый дар утешения. Вот и мама моя, пожив немного в дедушкином доме, начала улыбаться и даже напевать песни. Никогда прежде я не видел, чтобы мама улыбалась, тем более – пела. При жизни бабушки она, как говорится, не смела и слова молвить, все больше молчала. А тут мама на глазах помолодела и расцвела. И пальцы на ее больной руке начали двигаться, так что вскоре она могла уже работать правой рукой. То ли это случилось потому, что она помогала дедушке вести хозяйство, то ли потому, что мама стала молиться, ходить в храм и даже петь на клиросе – точно сказать не могу. Знаю одно – дедушка замечал, что мама ожила, и радовался этому. Даже, бывало, нарочно просил ее что-нибудь спеть и хвалил ее пение.
Да, дедушка умел и утешить, и ободрить человека – и хорошего, и плохого. Помню, как часто он хвалил о. Викентия. Отец Викентий был вторым священником в Успенской церкви. Он был моложе деда. Мне он почему-то сразу не понравился. Вроде бы и благословит, и просвирку из алтаря вынесет, и шоколадку подарит – а вот было в нем что-то такое, недоброе. И слишком уж почтительно говорил он с мамой и даже со мной. Мне казалось, что это он потому делает, что главный в церкви не он, а дедушка. Как-то при мне, разговаривая с дедом, о. Никодим назвал о. Викентия «обновленцем». Что это значило, я тогда не знал. Понял лишь, что о. Никодим недолюбливает о. Викентия. Может быть, за то, что тот его дразнил? Раз я сам слышал, как в то самое время, когда о. Никодим, стоя на амвоне, возглашал: «паки и паки…» о. Викентий, стоявший в алтаре, злобно прошипел: «Никодима съели собаки». И отец Никодим не слышал, что о. Викентий его дразнит. А дедушка всегда хвалил о. Викентия и говорил о нем только хорошее. Мне думается, он жалел его, как мать жалеет безнадежно больного ребенка, понимая, что помочь ему уже невозможно, и все-таки втайне надеясь на чудо.
Я уже говорил, что, когда мы поселились у дедушки, мама словно ожила. Да и я – тоже. Никогда больше не было у меня сразу так много радостей, как в те два года житья у дедушки. И начались они с первого же воскресенья после нашего приезда, когда рано утром мы втроем пошли в дедушкину церковь. Она была маленькая, но очень уютная внутри и какая-то праздничная. Вот сейчас пишу о ней, и сразу вспоминаются праздники, Рождество и Новый год, которые мы, кстати, впервые праздновали у дедушки (бабушка считала все праздники, кроме революционных, «буржуазными пережитками»). В теплой полутьме, под низкими сводами маленького храма мерцало множество огоньков свечек и цветных лампадок, блестели стекла киотов и оклады икон, почти каждая из которых была украшена вышитым полотенцем. Небольшой, но дружный хор, все больше старушки, пел что-то непонятное мне, но очень красивое и утешительное. Потом, когда мама стала петь в хоре, а я, по благословению деда, носить свечу во время Богослужений, я подружился с регентом, Иваном Егоровичем. Он был инвалидом – правую руку потерял на фронте, поэтому дирижировал левой. Иван Егорович был еще молод, и обычно ходил в военной гимнастерке. Иногда он бывал, как говорится, немного навеселе. Рассказывали, что во время войны его тяжело ранило и засыпало землей. Теряя сознание, он вспомнил о Боге и дал обет, что, если выживет, то пойдет петь в церковь. Его нашли и вылечили, только вот правую руку ему пришлось ампутировать. После этого Иван Егорович ушел из комсомола, крестился и стал петь в церкви. И продолжал делать это уже много лет, несмотря на укоры и угрозы. Даже тогда, когда от него ушла жена, забрав с собой детей, Иван Егорович с горя стал попивать, но все-таки продолжал выполнять свой обет.
Так вот, в то самое воскресенье, после Литургии, когда я впервые оказался в храме, дед крестил меня. Я не особо понимал, что он пел и читал, и зачем смачивал мне голову водой, и водил меня вокруг купели, а потом даже ввел в алтарь. Только чувствовал радость, такую, какой прежде и потом никогда не испытывал. Не знаю, как ее объяснить словами – ну, вот если бы человек был смертельно болен и вдруг выздоровел… или ждал смерти и вдруг получил прощение, пожалуй, это была бы именно такая радость. Я боялся потерять ее, и после Крещения долго молчал. Но потом кто-то заговорил со мной, я ответил, и – радость ушла куда-то. Остался маленький крестик на груди, дедушкин подарок. А потом – и память о нем.
Или вот тоже была радость, когда дед читал мне сказку про русалочку... У него было очень много книг– две стены в его комнате были заставлены полками с книгами. Большинство книг было церковными. Была старинная Библия с красивыми гравюрами, были жития святых, была толстая книга с картинками, называвшаяся «Училище благочестия», которую мы прочли вместе с дедушкой. Но были и светские книги: Достоевский, Лесков, Диккенс, Куприн, причем по виду этих книг было заметно, что они не только им читались, но и не раз перечитывались. По вечерам, надев очки, дедушка читал мне вслух, а потом, по его просьбе, чтение продолжал я (читать книги с «ятями» я научился довольно быстро). Так мы вместе прочли «Училище благочестия», а также сказки Андерсена. Причем сказки Андерсена мы читали по какой-то старой-престарой книге, тоже «с ятями», в которой названия у сказок были не такими, как в книжке, которая осталась у нас дома. Например, «Дюймовочка» называлась «Лизок-с-вершок», а «Русалочка» – «Морской царевной». Но в этой книжке совсем другими оказались не только названия сказок, но и сами сказки. Например, я помнил, что история про русалочку, которая пожертвовала жизнью ради любви к принцу, кончилась очень грустно. Принц не полюбил ее, и русалочка, отказавшись убить спящего принца и вернуться в подводное царство, бросилась в море и погибла. Я чувствовал, что тут что-то не так, что смерть русалочки слишком несправедлива, что не могло быть, чтобы ее жертва оказалась бессмысленной и напрасной. Но в дедушкиной книжке сказка про русалочку имела совсем иной конец. Морская царевна не погибла, потому что за ее жертвенную любовь Бог даровал ей бессмертную душу. И я радовался этому. И радовался, что зло не всесильно, и есть Бог, Который помог русалочке. И Который помогает всем, для кого надежда на Его помощь – это единственная и последняя надежда.
Продолжение следует...