Галина Минеева

ПО МИРУ

Мы сразу же спрашивать:

— По миру — это как?.. Вы в разные страны ездили — ну, там, во Францию, Германию, Тайланнд, Турцию, Индию... или на какие-нибудь острова?.. интересно, расскажите нам скорее... Мы любим слушать про всякие страны, особенно про Африку, где тропический лес и всякие жути.

Слёзы наши, словно их и не бывало. Подсели к нашей матушке поближе, а она нам с укоризной:

— Э-эх!.. Счастливые вы, девочки, коль не знаете, что значит пО миру ходить. ПО миру ходить вовсе не то, что по мИру кататься. У этих слов даже ударения разные. Вы видели в городе нищих в переходах?

— Видели, — говорим, — некоторые на одной ноге стоят...

— Сердобольные люди им копеечку подают, а нам с Дуняшей, вашей прабабкой, пришлось побираться: ходить по деревням, да милостыньку просить. Мы уж большенькие были, как вы теперь.

— А почему вам пришлось ходить? — Не понимаем мы.

— Вот о том и сказ, что почему... — вздохнула матушка...

Как все вышли из ссылки, так отец наказал никому в нашу старую деревню не возвращаться, а идти в Омск: у кого какие родственники есть, туда и идти. Жить тихо, работать, не называться, в какой местности были, и в какой деревне жили раньше — узнай об этом власти — могут арестовать и сослать туда, откуда и не выберешься. Те годы, детки, суровые были.

Так вот. Отец наш, чтобы не навлекать на себя гнев властей, и не ставить под угрозу своих родственников: обнаружь-ка нас у кого из них, всех бы в тюрьму замели. Потому отец поступил мудро — уехал в южную сторону, где его никто обнаружить не может. Руки у него были золотые — за что ни возьмётся, всё сделает, на какой молоканке мотор забарахлит — отладит, у кого машинка швейная зауросит — настроит, у кого часы сломались... всё умел делать. И у нас всегда было молочко, хлебушек, творожок, да и денежки водились. Не бедствовали. Но в одной деревне встретился как-то один из наших, кулаевских, с кем выходили из-за болот, дядя Петя. Вроде и обрадовался нам, но в гости нас не пригласил, сказал, что жена болеет. Ну, не пригласил и не пригласил, беда-то какая, нам жить было где — отца позвали в мастерской трактор наладить, так нам сторожку для жилья определили.
А тут приезжает как-то уполномоченный из области, про вредный элемент беседу в мастерской проводить.

— А какой элемент тогда называли вредным, — сует нос с вопросом Аринка, — тогда тоже вредная химия была?

Матушка хмыкнула и сказала:

— Да уж, химия... вредным элементом тогда называли людей, тех, которых по ссылкам распихали, нас, то есть.

— А как это человек может элементом называться, он же — живой.

— Тогда, Анюта, было просто — сегодня живой, а завтра уже — безвредный элемент...

Скажу вам, прошло совсем немного времени после этой беседы, и отца нашего вдруг вызывают к местным властям. Показывают ему бумажку, и говорят, что на него есть анонимное письмо. В письме же говорится, что в нашем колхозе пригрелась, как змея за пазухой, контра, враг народа, беглый смутьян и организатор, который увёл сосланный вредоносный элемент из северных мест раньше срока. А сейчас он проживает спокойно среди честных людей, как ни в чём не бывало, а доверчивые люди ещё и дают ему работу, платят деньги, кормят двух его дочерей... и указывается отцова фамилия.
Отец понял, что теперь его не оставят в покое.

Из конторы он сразу же направился к одинокой старушке, что жила за околицей. Договорился — какое-то время мы поживём у неё. А ночью нашего отца увезли. Так мы его больше и не видели.

— А куда его увезли, — спрашиваю крёстную

— Кто ж его знает, Маришенька.

— А как вы с этой бабушкой жили?

— Баба Поля, а мы звали её — баушка Поля, была добрая и заботливая, только очень больная. Еды у нее почти не было, дров — тоже... так что, начались для нас суровые дни, испытания. Нас сначала подкармливали местные жители, а потом как-то сразу стали избегать нас, отворачиваться, будто и не замечают. Баба Поля нам сказала:

— Это Петька, гадёныш! Вашего отца сгубил — гумагу каку-то в управу написал, таперича другУ — что местные помогают вредоносным детям. Сказывают, что в конторе порешили — кто будет помогать, того заарестуют, вот людЯм-то и страшно... У-уу!.. бесстыдные завистливые шары у энтово Петьки!.. не даёт ему спокою, что батька-то ваш, за что ни возьмётся, всё на славу сробит, любо-дорого поглядеть...

Вот и стали мы с Дуней по окрестным сёлам ходить. Сердобольные люди повсюду есть: кто ковригу хлеба даст, кто шанежку, кто огурец или картошки насыплют в кузовок, так что, слава Богу, сами ели и баушку Полю нашу кормили. А тут приходим как-то в большое село. Справное село, зажиточное. А вот люди — иные. Никто не подал нам даже краюшки хлеба. Мальчишки местные гонят нас и побирушками обзывают. Пришли мы к окраинному колодцу, попили пустой воды, сели на траву, плачем, конечно, а как не плакать — ни отца, ни матери, ни приюта, ни тепла. Смотрим, с дороги к колодцу сворачивает пожилой мужчина — с маленькой бородкой, в белой панамке.

— Что, девицы-красные, кручинимся, слёзы льём?

Спрашивает он нас, а мы молчим, боимся, вдруг и отсюда погонит.

— Чьи вы и откуда?

— Ничьи, — отвечаем тихо.

— Ничьих не бывает, — не отстаёт дяденька.

— Бывает, — говорим, и в слёзы снова.

Этот человек оставил свой шуточный тон и уже серьёзно нас расспросил по-доброму, участливо. Ну, мы и рассказали всё, как есть. Он вздохнул и сказал:

— Ладно, слезами теперь горю не поможешь, пойдемте пока ко мне, хоть поедите нормально, а там что-нибудь придумаем.

Дяденька этот, Георгий Андреевич, местным доктором оказался. Вместе со своею женой они нашли добрых людей, которые согласились взять нас в няньки к ребятишкам за угол в доме, еду и кое-какую одежонку. Я осталась в этом селе, а Дуне нашлось место в соседней деревне.

Как говорится, мир не без добрых людей. Стали мы учиться в школе, потом на курсы в город определились: я — на пчеловода учиться, а Дуня — поварскому делу.

Вот так-то, мои девоньки хорошие. Даже самое плохое когда-то кончается.

Матушка Феодосия поднялась было, чтобы идти, потрепала наши чёлки, и добавила:

— Да, ещё такой случай был у меня в няньках.

Рано утром хозяйка растопила печь, да и пошла в магазин, соли, спичек и сахару купить. А мы с ребятишками ещё спали.

Я проснулась от дыма: чую, что задыхаюсь. Глянула вниз — мы на полатях спали, а в кути всё полыхает, и уже возле двери огонь. В чём была, схватилась, да окно разбивать. Выбила окошко, ребятишек выволокла на улицу, кое-какое тряпьёшко — тоже, но больше не смогла — сознание потеряла. Очнулась, что меня люди по щекам хлопают. Сначала как очумелая была, даже не понимала, что со мною, потом кричу: «Ребятишки где?». Меня успокоили: целы ребята, у соседей. Смотрю, возле меня — куколка. Самодельная кукляшка, в деревнях таких тряпичных кукол женщины своим детям мастерят. Я сунула её за пазуху.

Мать ребятишек так уж благодарила за своих ребят, так благодарила. А я оказалась неблагодарной — ту куклу-то, не отдала ни ей, ни её дочкам. А уж сама большая была — какие куклы. Но все одно: тайком выну, и ну любоваться. Даже просто подержать её было удивительно, непривычно: у нас же кукол не было, какие куклы в ссылке, да и отец игрушками нас не баловал. Так вот. Любуюсь втихаря, а мне радость-то мою словно по краям кто сжигает — коробит, коробит: бесстыдница!.. у детей отняла!.. воровка!.. — так вот совесть меня увещевает и спокою не даёт. Не выдержала, побежала к хозяйке, куклу отдала и со слезами всё ей рассказала. Она была женщиной доброй, простила, но наказала больше так не делать.

Матушка Феодосия, когда рассказывала, всё поглаживала по голове Аринку:

— Мои хорошие, слушайте свое сердечко, оно вас не обманет, когда чистое. А теперь: «Храни вас, Господь, в ночь сию».

Она перекрестила нас и вышла.

У СТАРОЙ МЕЛЬНИЦЫ

После разговора с девочками, строгой наставнице и настоятельнице монастыря не хотелось идти в келью. Она взяла в руки старую суковатую палку, которая много лет служила ей посохом, и пошла с Иисусовой молитвой вокруг его территории.

Тихо. Всё улеглось и успокоилось. В сестринском корпусе видны слабые огоньки свечей и лампад — монахини творили молитвы, вечернее правило, читали псалтирь. Закончился ещё один день запрятанного за тысячи километров небольшого таёжного монастыря.

Не оставляя молитвы, мать Феодосия думала о девочках, в памяти которых она торопилась сохранить свою жизнь, ей хотелось, чтобы не в беспамятстве эти дети двадцать первого века вели тропу своей жизни.

Она прошла к камню за алтарём храма, тяжело опустилась на скамеечку, и услужливая память понесла её по пыльной улице родной деревни, остановила возле старой мельницы, где она вынимала отцов клад. Про него Фросе сказал отец в ту ночь, когда его увезли. Что за клад такой, он не стал уточнять, только шепнул: «Там есть то, что вам с Дуней сгодится. Ищи за мельничными жерновами».

...В свою прежнюю деревню, точнее, село, она попала по осени, когда поля были убраны, и женщины начинали рубить капусту. Она видела, как в крытых дворах пропаривали бочки под засолку.

Фросе памятно было это время, когда бабушка и мама были ещё живы. Папа выкатывал бочки в летние сени, подкладывал под них кирпичи. Жарко топил баню, чтобы камни хорошо накалились. Из бани тащил маленьким бабушкиным рогачём круглые, раскалённые до красна булыжники, и бросали их в воду. Из бочки тотчас вырывался какой-то взрёв, пар — клубом, а вода бурлила и отвечала гневными и утробными всхлипами. Фрося смотрела на отца, как он почти вприсядку семенит ногами, часто и смешно, она заливалась смехом и всё норовила заглянуть в бочку, а мама её отгоняла: «Отойди подальше, дочка, не ровен час, ошпаришься». «Не ошпарюсь, не ошпарюсь!» — приплясывала девочка, слушая глухую в бочке воркотню воды и камня, потом накидывала на горловину чистую двойную холстину, а сверху — старый бабушкин полушубок.

К старой мельнице она шла мимо своего бывшего дома, который давно стал колхозной конторой. На крылечке толпились мужики, на скамейке, возле дома-конторы сидели женщины, лузгали семечки и некрасиво плевались. Ей стало жалко их чистенький и ухоженный дом, но не потому, что он теперь казённое учреждение, ей жаль было детства, которое теперь остыло.

Старую мельницу тоже строил её отец. Вместе с деревенскими дело спроворили быстро, и скоро водяное колесо захлюпало, жернова запели весёлую песню, и белый ручеёк муки наполнял мешки, которые мужики с довольным кхыком вскидывали на плечи. А жёны их каждую осень пекли пышные булки из новины.

«Старой» она стала сразу же, и потому, что сторожил мельницу древний девяностодвухлетний дед Евсей, крепкий старик и разумный, «Миколкин сродник, их же крепкой родовы», говорили. У него была длиннющая седая борода. Часто мужики смеялись: «Едем и смотрим, то ли вода колесо крутит, то ли дед Евсей свою бороду полощет».

Фрося поднялась по кривым ступенькам к жерновам, прошла к стене и вынула из неё треугольный камень с буквой «П», с этой буквы начиналась уже плохо сохранившаяся надпись: «Простой помол — за 1 мешок ...», дальше не видно было, цифры стерлись. За камнем оказалась небольшая ниша, где лежал старый кожаный саквояж. Фрося отнесла его к реке, смыла мучную пыль, с большим трудом расстегнула. В холстине лежали пачки старых денег, в маленькой коробочке — золотые украшения: брошки, цепочки, колечки, золотые и серебряные монеты с царским профилем. И еще письмо. Она развернула почти слипшийся листок:

«Дорогие мои, доживет ли бумага до вас. Я тороплюсь. Завтра нас увезут. Тут я маленько собрал, что с Китая осталось. Даст Бог, все вернёмся. А если, что — то вам на подмогу. А сейчас самое главное — вы открыли малый схорон, а за ним, слева — большой, но его откроете тогда только, когда кончится антихристово время, или когда супостаты задумают сносить мельницу. Как разломать, догадаетесь. Там лежит вся церковная утварь, богослужебные книги, иконы. Всё это мы с отцом Антонием, нашим священником, спрятали перед его арестом. Там и опись, писаная его рукой. Храни вас Бог, детки мои. Благословляю, ваш папа, Миколай Матвеич».

Девушка прижала листок к мокрому лицу, и целовала, целовала слова: «ваш папа, Миколай Матвеич».

Речка шумела небольшим водосбросом, крутила яму под почерневшим от времени водяным колесом, которое от своей ненужности обветшало и скособочилось.

Фрося взяла несколько монеток из коробки, и положила их в свою сумочку, а бумажные ассигнации задумчиво стала бросать в воду. Она смотрела на эти давным-давно обесценившиеся бумажки, как они крутятся в водовороте, потом выныривают и плывут по реке... Когда-то они могли спасти даже жизнь, а сегодня они — ненужный хлам, пустые бумажки.

Так она впервые поняла — нет в этой жизни на земле ничего такого, что не окажется завтра пустыми бумажками.

АРЕСТ И ЛЕСОПОВАЛ

Эти несколько золотых и серебряных монет и принесли горе Фросе. Она не знала, куда и как их употребить, что с ними делать, не представляла даже настоящую их ценность, но об опасности, которая их сопровождает, догадывалась. Но она так устала от постоянных тайн своей жизни, что готова была отнести их ... в милицию. Но тут же и испугалась своего решения, вспомнив, как исчез из жизни отец. И решила посоветоваться со своей подругой, с которой вместе училась, а теперь и работала в пчеловодческой артели.

Та ахнула от такого дива, а утром с Фросей уже беседовал строгий товарищ в круглых очках.

— Ну, и?.. — Спросил он, когда Фрося примостилась на самый краешек стула, указанный его небрежной рукой.
— Что? — Не поняла она.

— Где остальное? — Поднял он голову от стола, где лежали стопка бумаги и трофейная ручка-самописка. — Остальное золото, где?.. — со взвизгом вдруг выкрикнул нервный человек, — не гони передо мною дурочку!.. этот номер не пройдет! Или ты не поняла, куда попала?

— Поняла, — убитым голосом произнесла она, сжала руки изо всех сил друг в дружке, придавила их ещё и коленями.

Собираясь на грозную встречу, она ничего хорошего для себя не ожидала и потому решила не говорить, где остальные монеты, потому что, начни ковыряться сыскные люди в тайнике, обязательно доберутся до святых книг и икон, а этого Фрося никак допустить не могла. И решила рассказать историю, которую они придумали с Дуней как раз для такого случая.

— Раз поняла, то и говори, — строгий товарищ взял несколько листов, остальную бумагу передвинул к углу стола, отщёлкнул колпачок самописки, — предупреждаю, говори правду, придуманных историй мне здесь некогда слушать.

— Когда мы с сестрой остались одни, то стали с ней по деревням ходить, милостыню просить: кто что подаст, то и ели...

— Меня история вашего бродяжничества не интересует, в данный момент я спрашиваю: где остальные монеты, и что там ещё? Не хочешь же сказать, что только это у тебя и было?

— Только это и было, — тихо произнесла девушка.

Видно было, что строгий товарищ очень рассердился, он как-то несуразно потянул вперед через стол шею, и сразу стал похож на деревенского гусака, верхней губой и носом он стал делать какие-то гримасы, поправляя так очки на носу, которые вдруг сползли. Фросе захотелось засмеяться, но она больно прикусила губы, чтобы удержаться.

— Врём и смеёмся, — лицо человека напротив стало злым, он ощерился, и стали видны скверные зубы, а глаза, увеличенные стеклами очков, казалось, сейчас выскочат, и упадут к носу.

Фрося передёрнула плечами, так теперь стало омерзительно и страшно.

— Я говорю, что деньги эти дали нам арестованные, когда гнали их в каторгу через деревню, в которой мы собирали милостыню... Один, с усами, достал что-то из-за пазухи, и бросил нам.

Строгий товарищ соскочил со стула, подбежал к Фросе, схватил пальцами её ухо и стал крутить изо всей силы. Фрося не выдержала боли и взревела нечеловечески, слёзы посыпались градом из глаз.

— Вражье племя, будешь говорить? — Не отнимал руки истязатель. — Заговоришь, заговоришь, — шипел он, продолжая остервенело рвать ухо. Скверная брань сыпалась на девушку:

— Ишь, арестант-проказник нашёлся, швыряется в неё золотом... ты, деревенская дура, ничего лучше придумать не могла?..

Ухо распухло и горело , боль вонзилась в висок, и Фросе казалось, что она уже навсегда лишилась уха.

— Я говорю... я говорю... правду, — не сознавалась девушка, — наверное, это был белый офицер...

Не раз и не два вызывали Фросю на допрос, но нового она ничего не добавила к своим показаниям. Её садили в холодную, держали без еды и воды, но она повторяла, как заведённая: гнали по этану арестованную белую часть, и кто-то бросил им узелок...

От неё отступились, но не отпустили — приговорили — ссылка на лесоповал, этот её истязатель на прощанье сказал:

-Жалко, не то сейчас время, а то всыпали бы тебе по полной...

Места ссылки для Фроси оказались знакомыми — дорога одна и та же, только ещё дальше на север, в большой леспромхоз.

Валить лес — дело трудное и опасное. Здесь нужна особая сноровка и умение. Того и другого у Евфросинии было не занимать — хоть и маленькой была, когда с отцом их в тайге зимой бросили, но её цепкий и пытливый ум всё схватывал на лету и откладывал в какую-то копилку памяти. Она наблюдала, как отец с мужиками лес валили, как выбирали сосны и намечали, куда какой падать, чтобы не задеть вальщиков. Их же, ребят, была задача — ветки таскать. Кто поменьше, те подбирали лапник, а кто из постарше, — сами потюкивали топориком по сваленным лесинам.

Это восстановленное памятью знание очень пригодилось здесь, в леспромхозе. Скоро Фросю назначили бригадиром, несмотря на её молодой возраст. Но была она не по годам крепка и сильна, обладала волевым характером и практической сметкой.

Трагический случай свёл её тесной дружбой с монахиней Зиновией. А случилось следующее.

Три бригады вальщиц леса соревновались между собой — такая была им дана установка: к революционному празднику бригады должны побить свои прежние рекорды, и вывести леспромхоз на первое место в областном соревновании.

Женщин здесь не щадили, даже считали за доблесть не щадить, а тем, кто пытался жаловаться на непосильный труд, обычно говорили: «А ты кто тут?.. С врагами народа и со всякой контрой у нас разговор короткий: норму повысим, так что, иди и работай!».

В тот день бригады выполнили план, и шли на рекорд. Соседнюю бригаду на рекорд вела старая на вид, но крепкая и жилистая Зинка-монашка. Все работали до изнурения, дрожали от усталости руки и ноги, руки не держали топоры и пилы. Огромная сосна, которая должна была принести победные кубометры древесины, вдруг заартачилась и не хотела падать. Тогда Зинка-монашка с другими женщинами-дровосеками стала её додавливать:

— Пошла, родимая, пошла... — кричали, навалившись, женщины.

И громадина пошла.

— А ну!.. все на север, — крикнула бригадирша своим подручным.

Все кинулись в безопасную сторону, а сама Зиновия чуть замешкалась. Огромная сосна со скрежетом ухнула на землю и рубанула кривой веткой по руке монахини. Та сама встать уже не могла. К ней подбежали — рука как-то неестественно вывернулась и болталась.

Было понятно — перелом. Женщины наложили шины, кое-как прикрутили руку, и повезли в леспромхозовскую больницу. Наложили гипс, и отправили в барак.

Однажды ночью Фрося услышала, как Зиновия тихо и придушено всхлипывала. Она на цыпочках подошла к нарам, где лежала монахиня, и спросила:

— Очень болит, рука, да?

— Да разве это боль, моя милая, — сквозь слёзы улыбнулась она, — не могу теперь я крестное знамение наложить — правая рука повреждена.

— А другой рукой, — спросила Фрося и по лицу Зиновии поняла, что ляпнула что-то не то.

Так и стала Евфросиния каждую ночь приходить к монахине. Мать Зиновия рассказывала, как порушили и разорили их монастырь на Курской земле. А монахинь рассыпали-разослали по Сибири: кого в тюрьму, кого в лагеря, а её, вот, на лесоповал.

— Десятый год кончается, как моя каторга длится, — шепотом говорит Евфросинии мать Зиновия, — скоро отпустят. Буду искать своих горемычных, собьём какую-нибудь артель. Наши сестрицы на всякое дело большие мастера. Будем трудиться да молиться, а придут добрые времена, монастырь восстановим.

— Матушка, а думаешь, наступят такие времена? — С сомнением спрашивает девушка.

— Обязательно!.. Эти безбожные времена нам попущены на очищение и вразумление. Сама увидишь!.. А не хочешь со мной? — вдруг спросила и испытующе взглянула монахиня.

— Я? — Словно испугавшись чего-то, спросила Фрося?

— Да!.. ты, ты, девонька, — что-то мне подсказывает, что ты из нашего огорода овощ, — добавила мать Зиновия и ласково улыбнулась Фросе.

— Эй, вы, богомолки-бормоталки, опять спать не даёте, — возмутилась на соседних нарах недавно присланная деваха из уголовных.

РЕАБИЛИТАЦИЯ

Зиновию Путятину отпустили досрочно, видно, посчитали, что работник с такой травмой леспромхозу не нужен, и в органах не противились — месяцем раньше, месяцем позже... отпустили.

Монахиня подошла к Фросе прощаться:

— Вот тебе на память, со святых мест, из Иерусалима, может, вспомнишь когда, — ласково посмотрела на Евфросинию мать Зиновия, и надела на шею простой деревянный крестик на толстой суровой нитке.
Фрося поняла, что подарок этот со значением, и неловко улыбнулась.

Прошёл год. Евфросиния втянулась, и работа не казалась уже такой изнуряющей. Молодость и генетический запас прочности рода, казалось, трудились легко и непринуждённо, стараясь вылепить из неё личность незаурядную. Она ничего специально не делала, чтобы завоевать авторитет среди женщин-невольниц, но те сами охотно признавали её лидерство. Даже леспромхозовские лихие начальники не позволяли себе с нею грубости и хамства.

Вскоре ей дали вольное поселение: она могла жить в посёлке, но покидать его пределы не имела права. Её бригада так и оставалась лучшей, и переходящее знамя не покидало леспромхозовского красного уголка.

Утром перед разнарядкой, её вызвал к себе начальник. Она вошла в казённый кабинет, скудно обставленный дрянной мебелью. Поздоровалась.

— Ну что, Евфросинья Николаевна, будем прощаться? — голос начальника был наигранно весел, но глаза напряжённые, сквозные. — Проходите, милости просим к нашему столу. Иван Иваныч тут к вам слово имеет.

Иван Иваныч был молодым человеком лет тридцати двух, в костюмной паре и белой рубашке с галстуком в крупный горох. Фрося никак не могла поймать взгляда этого человека, глаза у него были какие-то странные: вроде они есть, и вроде их нет. И она сосредоточилась на нелепых горошинах его галстука. Она считала их то штуками, то парами, то начинала следить линию их хаотичного разброса. Она понимала, что её отпускают, пришёл этот такой жданный ею миг, но в душе было пусто, и вокруг всё как-то опустело, словно холодным ветром выдуло. Она словно отстранилась от себя, и уже как бы со стороны наблюдала и за собой, и за этими неестественными мужчинами.

— Хочу ознакомить вас с постановлением о реабилитации, — скороговоркой проговорил Иван Иваныч и стал невыразительным протокольным голосом зачитывать документ, который был у него в руках.
Фрося старалась внимательно слушать, но смысл слов, да и сами слова куда-то уплывали, оставался только фон, через который пробивались отдельные фразы: «что гражданка... была выслана в... и находилась на принудительных работах с ... 19.. года... факт политической репрессии установлен решением Ленинского суда города... на основании постановления о реабилитации».

Она поняла главное — факт её ареста признан незаконным и она теперь свободна. Это подтверждало и новое отношение к ней мужчин.

— Ну и куда вы теперь направитесь? — Спросил начальник, — насколько я помню, из родственников у вас одна сестра, но она занимается своей семьёй...

Фрося подумала: надо же, даже о сестре известны все подробности, но промолчала.

— Вы могли бы остаться у нас, как вольнонаёный работник, мы дадим вам хорошую должность с хорошей зарплатой, обеспечим жильём... работник вы прекрасный и нас вполне устраиваете...

— Евдокия Николавна, может быть и... — начал было Иван Иваныч, но Фрося не дала ему договорить:

— Нет, спасибо за заботу, но теперь без чужих подсказок хочу строить свою жизнь...

Фрося встала, повернулась к молодому человеку и протянула к нему руку:

— Где мои документы о реабилитации? Могу их взять?

Тот дал ей в руки тоненькую папку. Она прижала её к груди, очень внимательным, запоминающим взглядом обвела и кабинет, и этих чужих людей, которые уже вышли из её жизни, кивнула головой, и сказала:

— Прощайте!

— Зайдите в бухгалтерию, вас там рассчитают, — крикнул ей вслед начальник.

(Продолжение следует)