Оля
Сашка научился плавать под водой, два дня наслаждался этим умением, а на третий оглох. И его положили в больницу. Ребенку пяти лет полагалось лежать без матери, и он тоскливо проводил меня взглядом.
— Я приду к тебе вечером, — сказала я.
— Точно? — то ли не расслышал, то ли не поверил он.
— Точно! — громко крикнула я.
— Смотри: только точно!
Я отправилась домой, вернее — в дом моих родителей, где я каждое лето провожу два месяца, чтобы немного закалить своих трех малышей. Почта уже пришла, но мне опять ничего нет. Муж второй месяц не пишет. Что там с ним стряслось? Я из-за него голову потеряла, а тут еще болезнь сына!..
Вечером я с фруктами и конфетами подходила к лор-отделению больницы. Рядом с табличкой «Ухо. Горло. Нос» вывесили свежий плакат: «Курение или здоровье — выбирай сам!» Почему-то он вызвал неприятные предчувствия. Войдя, я сразу столкнулась с процессией: двое мужчин шли с носилками, на которых лежал, видно, только что скончавшийся человек. Успела заметить поразительную белизну его лба. Несколько женщин в полосатых больничных халатах сопровождали носилки, я услышала скорбное: «Прибрался Иван Николаевич» и «Рак горла — это рак горла».
Я побежала к сыну.
Он лежал лицом к стене и безутешно рыдал, так что сумеречный свет в палате, казалось, дрожал. Возле него сидел и крестился старичок, длинные волосы которого были сзади заколоты женской скрепкой. Лежащий на соседней кровати полный мужчина сказал мне:
— Вибромассаж вашему Саше сделали. А батюшка его утешает.
Я разглядела белую вату в ухе батюшки и догадалась, что сам он тоже лечится здесь. Действительно, он прошел в угол и лег. Оставались пустыми еще четыре кровати.
— Саша, почему ты плачешь?
— Ага! Все люди умрут, и никого не останется, солнышко будет, а никто его не увидит — все-все умрут, — причитая, как на поминках, рыдал мой ребенок.
— Ты слышишь? — обрадовалась я, прижимая сына к груди и успокаивая: — У вас тут, видимо, говорили о покойном. Но ведь не враз все умрут, Саша. Земля пустовать никогда не будет. Я тебе конфет купила.
— Сначала, значит, ты умрешь, а потом — я?
— А у тебя останутся дети, в них будет течь твоя кровь, твои мысли останутся у них в голове. Значит, ты не весь умрешь — останешься в своих детях. А они — в своих. Успокойся!
Но он не успокаивался. Его маленькое тельце бил такой озноб, что его аж подбрасывало в постели, словно мальчик всеми мышцами тела, а не только умом, боролся со страшной мыслью о смертном конце каждого человека. Я как-то успокоила его все-таки. С надеждой он переспросил:
— Я не… не умру?
— Опять! Ты вырастешь, женишься на самой доброй, самой чудесной девушке, и она родит тебе…
В это время в палату вошли те мужчины, которые спускали носилки. Только они успели прилечь, как заглянула старушка.
— Отнесли? В морг? Интересно, как там — скамейки или столы? Или нары? А? Чтобы иметь представление…
— Лед там, — угрюмо ответил самый молодой из мужчин. — Доски поверх льда.
Старушка удовлетворенно закивала:
— Доски все-таки… Ага! — и прикрыла за собой дверь.
Я решила, что пора уходить, и стала прощаться, но Сашка разразился таким волчьим завыванием, какого я в жизни от него не слышала. Кто-то из больных рванулся к окну, распахнул его. Сашкин плач тотчас вылился наружу и таким образом мешал уже выздоровлению всех больных этой клиники.
— Ну и ночка нам предстоит, — сказал кто-то уныло-кислым баритоном.
Я схватила сына в объятия:
— Ну, нельзя же так! Пушкин почти в твои годы оказался в лицее, — я пошла на искажение фактов, — там мальчики все без родных жили, одни.
— Ну вот и умерли!
— Кто?
— Пушкин и другие. Ты сама говорила, что Пушкин умер.
— Ну и ночка! — опять я услышала кислый баритон.
— Димедрол ему дать! — сказала тень у окна.
— Самый лучший димедрол — ремень, — ответил молодой голос.
И вдруг чей-то сочувствующий тон:
— Боже! Да разве можно таких маленьких без матери оставлять!
Я решилась:
— Хорошо, Саша! Я с тобой буду спать. Дяди хорошие, мы им не помешаем, ты подвинься — я лягу. Вот так!
Сашка мгновенно прижался ко мне всем телом, для верности еще крепко сжав мое колено своими ножонками.
— Голова даже заболела, — уныло протянул баритон.
— Это у тебя от систематического недопивания! — сказал наш ближайший сосед.
— Ну нет, я шесть лет назад лечился, и с тех пор ни разу! Мне даже предлагали как-то лекарство на спирту, я отказался! — а у самого при этом в голосе не гордость, а тоска такая…
Я подумала: вот тебе и уныло-кислый! А сила воли есть — вылечился же!
Сашка вдруг вскочил в кровати и криком спросил:
— Ты скоро-скоро умрешь?
— Я? Почему?
— Так ты же детей уже родила! — и он снова заплакал.
Хотя в палате на этот раз молчали, я решила все-таки прекратить это безобразие:
— Замолчи!
— Все-все умрут… ых-ых…
— Саша, ты всех жалеешь, а этих дядей почему не пощадишь? Им спать хочется, они не умерли еще, а живые люди должны высыпаться, иначе — не вылечатся! Из-за тебя всё.
И сама при этом чуть не залилась слезами: вылитый отец! Тот тоже гуманист, обожает парапсихологию, считает, что она одна может спасти мир от третьей мировой войны, а жене сообщить о командировке — нет его. Командировка — это моя версия его молчания-неотвечания на письма. Воспоминание о муже сделало меня решительней:
— Пойду-ка я домой, раз ты все равно плачешь!
— Не-е-ет! — взвился Сашка и вцепился мне в руку.
— А чего ты так себя ведешь, словно… словно я тебя не родила, а в капусте нашла! — я вырвала руку.
— Не в капусте! Не в капусте! Почему ты говоришь «в капусте»?
— То-то! Нелегкое дело было тебя родить, такого большеголового! А ты не слушаешься.
Он притих, потом вдруг шепотом спросил:
— Мама, а старуху Шапокляк кто родил?
Я задумалась над ответом. Дверь снова отворилась. В палату вошел мужчина, от «здравствуйте» которого пахнуло грузинским выговором. Несмотря на девяностопятипроцентную темноту, он разглядел меня и воскликнул:
— Что такое! Уже женщины, па-ни-ма-ишь, — и направился ко мне.
— Да сын плачет, — стала оправдываться я, — вы не обращайте на нас внимания.
— Па-чиму не обращать? Нельзя! Знаете что: он уснет, и я вас провожу. Хорошо?
— Зачем?
— Затем.
— Вы же видите: я здесь из-за ребенка. Не отпускает он.
— Ничего, семнадцать лет ему будет — сам мать отошлет, чтобы не мешала, — сказал сочувствующий голос.
— Вах, красавица ты моя южная, — взял меня за руку грузин (рука у него горячая — типично пылкий грузин, и неизвестно, как его «разгрузинить»).
Я громко вздохнула. И тут тень у окна, протягивая мне руку помощи, спросила:
— Вы не здешняя? Выговор-то у вас не южный.
— Из Перми.
— А кем работаете, интересно?
— Журналисткой.
Грузина как по лбу ударили: я перестала для него существовать как женщина в ту же секунду. Он прошел к своей кровати, ухнул в нее прямо в туфлях и больше не сказал ни слова.
Шел мерный разговор о деньгах, снабжении, вдруг баритон, который вылечился от алкоголизма, спросил:
— Скажите, а как рак горла получается?
— Вам лично это не грозит. Такой волевой человек, который вылечился… он не заболеет.
— Да! Шесть лет в рот не беру! — впервые без капли кислоты в голосе сказал он. — А скажите, батюшка, почему Бог вам уши не лечит? Вы бы помолились, и все.
— А врачи тоже от Бога, — ответил батюшка.
И тут в палату вошла медсестра со шприцем в руке и включила свет:
— Саша! Колоться. А вы, мама, все еще здесь? — она быстро сделала укол и спросила: — Далеко живете?
— Близко.
— Ну вот что… Берите ребенка, идите домой! Только утром к шести приходите.
Мы с сыном вскочили и побежали вниз по лестнице. На улице стояла тишина и южная густая темнота. Сочные, мясистые какие-то звезды посылали удивительно мало света. Я сказала:
— Не дрожи. Нас никто не тронет — все спят.
— Все? И котята, и дома? Но почтовый ящик не спит.
— Почему?
— Ждет письма. Сейчас ведь можно письмо послать — опустить? Да? Ну и вот, может, папа уже опустил письмо.
Я представила мужа, гуляющего где-то под руку с другой. Вата жалобно белела в ушах сына, и я вспомнила все болезни, которые сваливались на него и на двух других детей, — все это пережили мы с мужем вместе. А теперь — молчание. А Сашка вдруг вспомнил про конфеты и фрукты:
— А они у меня все съедят, да?
— Ни в коем случае.
— А завтра меня заберешь ночевать?
— Если отпустят.
— А велосипед купишь — двухколесненький?
— Не знаю. Если папа найдется…
С такими животрепещущими темами мы вошли в дом. Младшие дети давно уже спали. Мы быстро разделись и легли. Сашка заснул мгновенно, но во сне вздрагивал. Я гладила его и думала о том, что нужно телеграфировать мужу. Врач сказал, что лететь самолетом вредно для ушей. А всех троих поездом — мне не осилить… Да, а Сашка-то завтра опять начнет… Про смерть. Я мысленно полистала книги по воспитанию детей, но там все только о жизни. Откуда дети получаются — пожалуйста, варианты ответов. Для нас это пройденный этап. В прошлом году, когда я уходила в роддом и вернулась с дочерью, братья вдоволь наобсуждались тогда… О рождении детей они знали уже, но почему в больнице? Больно, что ли, это? Пришлось объяснять про хождение на двух ногах и про то, что плод должен прирасти, чтоб не выпасть. Потом Сашка дошел до логического конца:
— Я понимаю: ты из живота меня родила, но в живот-то я как попал?
Ответ я еще раньше вычитала в книге одного американского педиатра: папа приносит семечко, и мама его проглатывает, вырастает ребенок. Дети тут радостно загалдели:
— Семечки! Кто принес семечки?
— Ура! Папа семечки! Купил семечки! Где они?
Они так любят семечки, что вопросы происхождения отступили на второй план. Но много месяцев спустя Сашка вдруг сказал:
— Конечно, своей доченьке папа дал, наверно, красивое семечко, все разрисованное разными узорами. — Он явно наслушался наших восторгов по поводу ее голубых глазок.
«А может, как о семечке том, Сашка завтра забудет о проблеме смерти?» — подумала я и заснула.
В половине шестого мы встали и пошли в больницу.
— Вот эти тополя называются пирамидальными, — начала я посторонний разговор.
— Мама…
— Что?
— А если бы люди никогда не умирали?
— Эхм… мм… Ну и представь: их станет очень много, а новые все рождаются и рождаются…
— И людей все множее и множее!
— Больше и больше. Им негде жить будет.
— Даже негде стоять?
— И до этого может дойти. Так что твоя идея не подходит.
Он помолчал немного, потом твердо сказал:
— Вот что! Пусть плохие люди умирают, а хорошие — нет!
— А как же ты их отличишь? Это очень трудная задача.
— Но только, мама, негры — не плохие. Они такие же люди, как ты и я, только загорелые.
— Вот видишь: негры хорошие, мы — тоже…
Где-то пропел петух, Саша вдруг засмеялся. Позади остались ночные наши страхи, тоска и ревность, тяжелый сон. Наступило утро. А я и забыла, что у природы на этот случай припасено утро. За ночь человека могут победить черные мысли, детские обиды и разные страхи, но утро все излечивает…
Неизвестно откуда взялась перед нами огромная собака — таких называют бульдогами, но знатоки говорят, что бульдогов давно в чистом виде нет, а есть боксеры. Этот бульдог-боксер был весь в разводах под красное дерево, важный. Почему-то без хозяина. Я поискала глазами вокруг — нет никого. Один он. И это его одиночество так таинственно и удивительно! Саша поглядел на бульдога, взял меня за руку, но думал, видно, по-прежнему о бессмертии. Спастись-то хочется. Бульдог тоскливо поглядел на нас и почему-то пошел следом. Саша спросил:
— Ему ведь тоже не хочется быть бульдогом, да?
— А кем хочется?
— Человеком. Надо плохих людей сделать собаками или кошками, а им захочется снова стать человеком. Каждый хочет исправиться. Точно — исправятся!
— Философ ты мой! — взъерошила я ему волосы. — Не так ведь это просто — исправиться. Потом поймешь... А сейчас пошли, пора нам...
Мы постучали, вошли и застали привычную действительность: батюшки не было, а остальные, не верящие ни в вечную жизнь, ни в вечное переселение душ, досказывали сомнительный больничный анекдот. Мужской мощный хохот взорвал воздух. И я оставила сына в палате, полной западного образа жизни, то есть перепадов от веселья к унынию и обратно. Надолго ли зарядило это веселье? По крайней мере — до первой смерти, случившейся где-то рядом.