Монахиня Серафима

В госпитале его положили в отдельной комнате. В тот же вечер, подчиняясь правилам госпиталя, родителям пришлось вернуться домой, оставить его одного. Сережик подчинился этому просто и покорно. Понял, что так надо. С ним ночевала милая, добрая сестра, католическая монахиня, которая, как и все, полюбила его, и, когда он просил, давала ему держать свое Распятие.

Так потянулись дни в госпитале. Утром родители приходили, проводили день, вечером прощались, расставались па долгую, тревожную ночь. Продолжала упорно держаться высокая температура, все около 40. Один раз под вечер Сережику стало совсем плохо, сердце слабело. Сестра вдруг сказала родителям, что лучше им остаться на ночь при нем. что она не ручается за эту ночь. Распорядилась, чтобы в палату внесли диванчик для родителей. Когда Сережик увидал этот диванчик, он понял, что папе и маме позволили остаться с ним на ночь и, повернувшись к сестре с полными слез глазами, сказал ей: «Спасибо! Я не забуду НИКОГДА то, что вы для меня сделали!» К утру сердце опять выправилось. На следующую ночь родителям пришлось опять уйти. Сестра сказала: «Этой ночью ничего не случится». И Сережик спокойно их отпустил, как будто и он знал, что сегодня он от них еще не уйдет.

Мать его все боялась, что он будет бредить по-русски, просить что-нибудь, и что сестра его не поймет. Поэтому мать внушала ему без них говорить по-французски. Так он и делал. Сестра рассказывала потом, что в долгие, томительные часы бессонницы Сережик молился вслух. То молился по-русски своими словами и вежливо объяснял ей: «Я просто по-русски молюсь, вы поэтому не понимаете». Иногда молился по-французски, и она слышала, как он молится за всех солдатиков, которые в траншеях, за всех несчастных, за всех, кому холодно, кто сейчас на дорогах, за раненых. Потом, уже в конце болезни, один раз он вдруг сам себя пожалел и заплакал: «Я сам теперь в раненого солдатика обратился».

В госпитале сестра ухаживала за ним от души, действительно боролась с болезнью, но как он страдал, бедненький, от этого лечения! От него не осталось ничего, одни кости, весь он был сожжен горчичниками, истыкан уколами. Сестра говорила, что не припомнит, чтобы кому-нибудь делали столько уколов. От болезни Сережик совсем не страдал, но от лечения — очень, и когда сестра появлялась со шприцем или горчичником, он, чтобы не кричать, судорожно сжимал в ручках Распятие, молился напряженно, так, что покрывался потом, и только так не кричал. За всю болезнь, которая продолжалась 32 дня, температура редко спускалась ниже 40, доходила до 41,8. Чего только не делали врачи, чтобы спустить температуру. Все обычные способы не давали результатов. Так, например, после холодного обертывания температура не спускалась, а поднималась еще выше. Сестра разводила руками.

Видели Сережика девять докторов. Одного светилу, детского специалиста (профессора Вейль-Аллэ, заведующего Парижским госпиталем больных детей) выписывали из Парижа. Все предположения докторов не оправдывались, все их расчеты опрокидывались… Все, что было в человеческих силах и возможностях, было сделано, чтобы спасти его. Но, видно, Господь судил иначе.

Последние 15 дней Сережик причащался каждый день. Он был в сознании до самого конца, иногда путался, иногда бредил, но, в общем, все время все осознавал. Причащался каждый день с таким особым благоговением, так ждал Причастия, так готовился к нему! Очень его мучило сначала, что он не может припомнить свои грехи — жар мешает. О. Борис стал причащать его, как больного, без исповеди, и это его успокоило: «Теперь папа причащает меня без исповеди, значит, больше нет у меня грехов». Как-то он сказал: «Мне так будет хорошо у Бога! — и сразу добавил матери: — Только ты не плачь».

Раз он видел во сне преподобного Серафима. Проснувшись, рассказал, что преподобный Серафим подошел к его кровати и снял с него горчичники, которые так его мучили. Действительно, в этот же день доктора отменили горчичники совсем. Это было самое мучительное в его лечении. Как-то раз, страдая от боли, Сережик сказал своей матери, что вот мученики, когда страдали, им это легче было, потому что они страдали за Христа. И мать поняла его мысль: они, мученики, за Христа страдали, а он, Сережик, за самого себя, то есть для своего здоровья страдает. Мать сказала ему. что и он может свои страдания как-то отдать в жертву Богу, терпеть для Христа. Сережик сразу же уловил эту мысль и успокоился, приготовился терпеть. Маленький девятилетний мальчик! Но вот явился преподобный Серафим и избавил его от лишних страданий.

В другой раз не во сне, а наяву, преподобный Серафим его поддержал. Сережик говорил: «Я знаю, что преподобный Серафим здесь! Я его не вижу, но я чувствую, что он здесь».

Удивительно, что, как будто сговорившись, друзья и близкие, переживавшие всем сердцем болезнь Сережика, привозили ему и присылали образки и разные святыни именно от преподобного Серафима. Прислали ему большой образ со вделанным камешком преподобного, другой образок — написанный на том камне, на котором молился преподобный Серафим. Этот камень Сережик и в ручках держал, и под подушкой, и целовал его, прижимаясь к нему. Привезли ему святой воды, вывезенной из России, из колодца Саровского. Прислали большой образ со множеством частиц мощей. Все эти святыни окружали его.

Молились за него, смело можно сказать, десятки людей. В скольких церквах его поминали, молились горячо, усердно, становясь на колена, со слезами. Скольких людей захватила и прямо-таки перевернула эта болезнь, эта невероятная борьба жизни и смерти в маленьком детском существе, и эта сильная борьба и победа духа ребенка над земными страданиями. Я не преувеличу, когда скажу, что не только близкие, но чужие люди, не знавшие Сережика, переживали остро все стадии его болезни, справлялись о его здоровье, старались получить последние известия. Мы все, пережившие эти дни, никогда не забудем того времени, того молитвенною порыва, в котором мы соединились, молясь за Сережика.

А как он сам молился! С каким напряжением держал в ручках крестик, прятал его и, поднимая одеяло и глядя на крест, молился. В такие минуты он говорил родителям: «Не смотрите на меня!» А у них не хватало духу спросить его, о чем он молится, о чем думает.

Иногда он бредил и в бреду говорил удивительные вещи, как будто ему дано было видеть и понимать то, чего здоровым людям не увидеть и не понять. Перед его кроватью дома висел большой портрет покойной бабушки. Раз он так радостно ей улыбнулся, как будто вдруг увидел ее: «Букочка милая, мы к тебе приехали!..»

В другой раз поздно вечером он все беспокоился об одном из мальчиков колонии, звал его но имени. Это было, когда он лежал еще у себя дома, в Вильмуассоне. Дортуар мальчиков находился в том же коридоре, через две комнаты. Все двери были закрыты, дети давно спали. Сережика успокаивали, но он не переставал волноваться: «Надо посмотреть, что делает Баранов! Посмотрите на Баранова!» Наконец, чтобы успокоить больного, кто-то пошел в дортуар. И что же? Действительно, все дети спали, а Баранов, оказывается, упал с кровати и продолжал спать на холодном полу между стеной и шкафом.

Накануне перевоза Сережика в госпиталь часов в 6 вечера он вдруг стал говорить матери: «Как мне хорошо! Какой сегодня свет, какое солнышко! Почему ты закрыла ставни, когда так светло?» Думая, что он бредит, мать стала говорить ему, что сейчас уже вечер, на улице совсем темно, но так как Сережик настаивал, она, наконец, открыла занавески и ставни окна, показала ему зимнюю ночную темноту. Сережик как-то недоумевающе посмотрел на черное окно: «Ах, это не то! Неужели ты не видишь, какой свет кругом?!» В это время приехал отец Лев и вошел в комнату. Сережик и к нему обратился:

«Отец Лев, вы видите, какой свет здесь? Мне так хорошо». — «Да, да, милый, свет! И слава Богу, что тебе хорошо». Эти слова его как-то успокоили.

А вот еще поразительный случай: в вечер, когда его перевезли в госпиталь, мать, вернувшись домой, сидела одна в своей комнате, как вдруг со стены сорвалась и упала фотография Сережика. Она оглянулась. Вдруг с другой стены упала вторая, упала третья… За несколько минут, без всякой видимой причины, упало 5-6 фотографий Сережика, — и именно Сережика, остальные оставались висеть на своих местах. Может быть, это была случайность, но, конечно, в такую минуту матери это было неприятно. Утром родители вернулись в госпиталь рано. Никто не видал Сережика со вчерашнего вечера, кроме госпитальной сестры, никто не мог рассказать об этом случае, но когда он увидел мать, то улыбнулся ей и вдруг говорит: «А карточек-то сколько попадало!»

В другой раз он вдруг, как бы всматриваясь куда-то, сказал: «Вот катафалк едет черный!» — «Но он мимо едет, Сережик?» — спросил отец Борис, затаив дыхание. «Да, мимо». На следующий день узнали, что в этот самый час умерла знакомая девочка в Париже.

В конце болезни он все просил крест. Ему подавали то один, то другой крест. «Нет, нет, не тот! Я знаю, что для меня есть еще один свободный большой крест!» Понимали родители, о каком кресте он говорил.

Наряду с этими, такими особенными словами, прорывался иногда самый детский бред: «Я еще таблицу умножения не выучил!» Потом, не в бреду, вполне сознательно как-то сказал: «Мне жаль только одного: я хотел школу кончить».

Сознавал ли он. что умирает? Конечно, сознавал! Он уходил из мира, любя мир, прощаясь с миром, но уходил как-то величественно, просто, с детской доверчивостью и верою в Бога, с молитвой и крестом, как подвижник.

А мир он любил. Больше всего на свете любил своих Папу и Маму, любил стольких близких — родных и друзей, собачку Жучка, котенка, любил свои игрушки. В больнице, когда он был совсем уже без надежды на выздоровление, ему захотелось поиграть игрушечным поездом, который ему подарила тетя. О. Борис на больничном столике пускал ему заводной поезд, а он глазками следил и радовался. В другой раз ему вдруг ужасно захотелось иметь свисток. Конечно, сразу же достали свисток, который очень ему понравился. Сережик спросил, можно ли ему свистеть вместо того, чтобы звать сестру. Добрая сестра очень обрадовалась такому проявлению жизни: «Ну, конечно, мой маленький, свисти, сколько тебе захочется!» Только, кажется, один раз он и свистнул. Больше от слабости не мог.

Сережик очень любил песенки. Все заставлял о. Бориса петь ему «Баю-баюшки-баю», «В няньки я тебе взяла ветер, солнце и орла…» Но больше он любил святые слова. Когда ему бывало особенно плохо, он просил псалмы: «Читай псалмы, читай псалмы!» И под чтение псалмов он успокаивался. Или акафист преподобному Серафиму о. Борис читал ему. Прочитает весь, начинает сначала, а Сережик слушает и утихает. Очень он метался последние дни.

Отец Никон, приезжавший к Сережику в больницу, сказал ему раз, чтобы утешить и подбодрить его:

— Вот, поправляйся, вырастешь большим, тогда владыка митрополит благословит тебя монашеским крестом и даст тебе имя Серафим!

Сережик как-то необычайно серьезно отнесся к этим словам и стал тут же просить, нельзя ли не дожидаться, чтобы он вырос, а теперь же, не откладывая, дать ему монашеский крест и новое имя любимого святого, преподобного Серафима. Так серьезно он просил, что о. Никону пришлось передать его просьбу митрополиту. Владыка особенно любил Сережика, беспокоился о нем и, конечно, был очень взволнован этой необычайной просьбой девятилетнего мальчика. Прислал ему маленький деревянный крестик с Елеонской горы и сам впоследствии говорил с любовью и со слезами:

— Я так чувствовал, что это будет Сережикин Елеон, вознесение его…

Трудно описать, какое впечатление произвел на Сережу этот крестик. Как будто это действительно был его монашеский постриг. Крестик он взял, сжал в кулачке и больше с ним не расставался. Матери сказал:

— Только не говори об этом никому чужим.

Это была его дорогая, святая тайна. Всем близким он протягивал свой крестик, давал целовать его и ручку свою, как будто он благословлял всех, и так значительно благословлял. Разве прежний, здоровый Сережик позволил бы кому-нибудь поцеловать свою руку?

Когда я приезжала к нему за четыре дня до его кончины, он также протянул мне крестик и сказал таким изменившимся, хриплым голоском: «Он мне дал имя…»

Больше не мог говорить, но я уже знала, в чем дело, и поняла.

А между тем ему становилось все хуже и хуже. Не было возможности победить воспаление легких, очаг вспыхивал все в новых и новых местах, температура не спадала.

Пришел момент, когда доктора госпиталя сказали родителям, что больше сделать ничего нельзя. Доктор-француз сказал отцу Борису:

— Если бы этот ребенок был, как другие, можно было бы еще надеяться, но вы сами видите, что это Ангел… А задерживать на земле Ангелов не в наших силах!

Родители решили перевезти его домой, чтобы он умер дома. В тот же день его и перевезли (16 февраля).

Когда Сережика увозили из больницы, он скрестил ручки на груди: в одной ручке держал свой крестик, в другой — образок преподобного Серафима; а свисток любимый попросил положить под подушку: для него уже не хватало ручки.

Привезли его домой, положили в собственную, привычную кроватку — так лучше было ему, окруженному всеми любящими лицами, в своих стенах, увешанных знакомыми иконами и фотографиями.

Он прожил еще трое суток. Отец Борис продолжал причащать его ежедневно. В первый же день переезда его домой приехали о. Никои, о. Лев. Решили втроем с о. Борисом пособоровать его. Сережик так любил всякую церковную службу, молитву, а тут, когда его начали соборовать, он вдруг как-то недоумевающе на всех посмотрел, даже метался немного. Когда о. Никон наклонился к нему, он вполне сознательно сказал:

— Зачем это? Я каждый день причащаюсь — ведь это гораздо больше…

Всех смутили эти слова. Мне кажется, что усиленная молитва об исцелении казалась ему бессмысленной, он знал, что умирает. Сознание он сохранил до самого конца. Не только сознание, но и свою особенную приветливость, ласковость, внимание к людям. Его последние ласковые слова, его уже прерывающийся голосок никогда не забудешь.

Накануне кончины доктор, надеясь найти внутренний гнойный очаг, настоял на радиографии, и Сережика повезли на автомобиле за несколько улиц. Он ехал еще довольно бодро и с беспокойством спрашивал о. Бориса:

— Папа, тебе не дорого это будет стоить?

Но после радиографии Сережик очень устал, пульс стал слабеть и временами совсем исчезал. Доктору казалось, что он нашел глубокий внутренний нарыв в легком. Он хотел сделать выкачивание гноя, но на следующий день Сережик был настолько слаб, что решено было сделать ему перед выкачиванием переливание крови. Дала ему свою кровь одна милая русская дама. Сережик повернул к ней голову после переливания и сказал:

— Спасибо! Вам не больно?

Сердце все слабело, дыхание становилось труднее. Через час его не стало.

…И вот он лежит на столе в своем белом стихарике с крестиком и четками в руках.

Когда шили этот стихарик на Пасхе этого года, Сережик вдруг спросил:

— А вы меня в нем похороните?

Он был такой здоровый, веселый мальчик, никто тогда не обратил внимания на эти слова. Но слова запомнились и вспоминались теперь.

Он лежал весь беленький (в первый день еще не навезли цветов), и в этой простоте и строгости было что-то чистомонашеское.

Стихарик, виднеющаяся из-под него вышитая русская рубашечка, крестик, четки. На столике, в ногах его — собранные святыни, привезенные ему, аналой с Псалтирью и приготовленным кадилом, лампадка, свечи. Восковые ручки и его дивное личико, незмного выражения покоя, мира и света…

Скончался Сережик в понедельник, 19 февраля. Похоронили его в четверг, 22-го. Три полных дня и три ночи он был еще с нами.

Те, кто пережил чудо этих трех дней, наполненных невыразимым таинственным присутствием, никогда их не забудут.

Несколько раз служились панихиды, и многие, многие собирались вокруг Сережика помолиться. Редко о. Борис служил один, чаще ему приходилось сослужить другим священникам, которые приезжали поклониться маленькому подвижнику. Все его знали, все любили, для всех его кончина была потрясением и искренним горем. На первой панихиде как-то невольно о. Александр Калашников помянул его «блаженный отрок Сергий». И так и осталось за ним это звание. Воистину «блаженный отрок»! Не «блаженный младенец»; пора младенчества ушла от него, от этого зрелого плода Господней нивы, но блаженство осталось.

В промежутках между панихидами, днем и ночью друзья и близкие читали Псалтирь. Я оставалась с родителями Сережика до самых похорон. Сколько раз, когда меня сменяли в чтении Псалтири, я с сожалением отдавала книгу. Не хотелось покидать эту комнату, не хотелось уходить из этой светлой, молитвенной атмосферы, окружавшей его. Ночью, когда в промежутках между чтением я ложилась отдыхать в соседней комнате, я невольно думала: «Вот ложусь отдыхать, спать, а рядом — эта красота». Не хотелось упускать редких драгоценных минут. И в тишине ночной особенно хорошо было около Сережика, особенно чувствовалось присутствие невидимое, таинственное, светлое…

К некоторым панихидам приводили детей колонии. Один раз пришел к службе директор французской школы и привел одноклассников Сережика. Очень трогательно было видеть этого беленького отрока в стихарике, который лежал с таким чудным, светлым личиком, окруженного живыми детьми, особенно самыми маленькими. Он так хорошо лежал, так покойно, радостно отдыхал, что детям не могло быть страшно. Малыши неудержимо плакали, так наивно, просто, усердно крестились, вытирали кулачками слезы. Трудно было, глядя на них, удержаться от слез.

Хоронили Сережика на четвертый день после его кончины, 22 февраля. Во гроб положили накануне, 21-го вечером. На лице его не то что не видно было следов разрушения, которых можно было опасаться после такой страшной болезни с внутренним гнойным процессом, наоборот, — исчезли с лица всякие следы страдания, болезни. Личико менялось,’ светлело, яснело. Он был прекрасен.

Сережика похоронили на русском кладбище в Сент-Женевьев де Буа. Из Вильмуассона довезли гроб на автомобиле. Собралось семь священников (архимандрит Никон, о. Александр Калашников, о. Лев Липеровский, о. .Александр Чекан, о. Димитрий Клепинин, о. Борис Старк и о. Георгий Сериков). От машины до церкви несли гроб одни священники под медленный перезвон колоколов кладбищенской церкви. Впереди и кругом гроба множество детей несли цветы, венки, привезенные Сережику. Все больше белые цветы.

Те, кто был на похоронах Сережи Старка, никогда не забудут этой удивительной службы, этого особенного молитвенного подъема, красоты и благолепия. Толпы народа собрались к отпеванию, съехались из Парижа, несмотря на дальность расстояния, неудобство и утомительность путешествия. И вот она, могилка, окруженная русскими крестами, недалеко от милой русской церкви с синим куполом, под необъятным ясным куполом весеннего неба, в котором заливаются первые жаворонки.

А разве Сережик сам в могиле? Разве не смотрит он на всех нас своими ясными, просветленными глазками оттуда, из этого высокого голубого неба? Не радуется, что множество людей собралось вокруг его могилки, что все они и многие другие души человеческие ради него возносят теплые молитвы к Богу?

Его собственное и постоянное устремление к Богу, проявлявшееся во всей его недолгой жизни, благодатным свежим воздухом пахнуло в души всех тех, кто молился за него.

Многим, молясь за него, невольно хотелось молиться ему…

Антонина Михайловна Осоргина (монахиня Серафима)

ПОСЛЕСЛОВИЕ

К написанному Антониной Михайловной Осоргиной (ныне монахиней Серафимой)* мне хотелось бы прибавить несколько подробностей, которые от нее ускользнули. Сережик был большой уставщик — хранитель церковных порядков и традиций.

Он знал, что человека, постриженного во чтецы и как такового носящего стихарь, хоронят в нем. А над ним не была совершена хиротесия во чтецы, и поэтому он не знал, можно ли его хоронить в стихаре. Действительно, эта мысль занимала его вскользь еще раньше, но, когда он заболел и когда он уже был уверен, что умирает, эта мысль вновь забеспокоила его. Он настолько знал, что умирает, что попросил принести в больницу все, во что его надо будет облачить, и в том числе и стихарик. Когда увидел, что мама принесла все, вздохнул с облегчением. Когда после тревожной ночи, проведенной нами в больнице на диване, он увидал, что на следующую ночь диван унесли, он сказал нам:

— Идите… Это не сегодня. Видите, диван унесли!

Он распределил многие свои вещи, игрушки, книги — кому что после него подарить.

Может показаться странным, что в больнице не сделали рентген, но это было первое полугодие войны, все еще не наладилось, и, в частности, из-за отсутствия топлива зал с установкой рентгена был не топлен, и в феврале им пользоваться не могли. Наш вильмуассонский врач взял кабинет и клиентуру своего коллеги, ушедшего на фронт, и там была полная рентгеноустановка. Этот доктор появился во время пребывания Сережика в больнице, и до больницы мы к нему обратиться не могли. Другой доктор такой установки на дому не имел, и поэтому до больницы сделать просвечивание было невозможно.

Пенициллин был уже в обращении, но он появился только-только и весь был отдан фронту и войскам, а мирное население им еще не лечили.