Нет, я все-таки пойду. Не хочется, ломится, ленится, нежится, держит. Нет, надо. Для нее, из-за нее, как будто с ней. Тихо закрыть дверь, мои спят. Дождь, лужи, прыг-прыг, троллейбус, любимый, вечный, десятка.
Пришла, надеваю платок. Слева, в глубине, вялая вереница блеклых платков и трясущихся голов. У нее тоже дрожала голова, я это впервые заметила в 5 лет, в автобусе, только потому, что мне пришлось сесть сзади. Я как будто и сейчас еще сижу в том самом автобусе. А тогда я сразу поняла значение моего открытия: я сильнее ее, а значит, надеяться мне больше не на кого. Она не может перестать трясти головой. Она никогда не перестанет.
Очередь на исповедь, самая странная из очередей. Несколько мужчин, неподвижных, никто ни на кого не смотрит. Очередь длинная, по бокам есть стулья. Старушки присаживаются или опираются о стену. Чистые платья, плохая обувь. Женщина с азиатскими чертами, в завязанном иначе платке, беззвучно плачет в стороне, закрыв лицо руками.
В очереди царит беззвучная учтивость. Все смотрят в пол. Здесь это от деликатности. Я отвлекаюсь, изучаю лица. В голове толкотня, внутри пусто. Зря пришла. Собор наполняется людьми: где-то треть мужчин. Молодых и не очень, но ни одного старика. Некоторые входят и сразу выходят, быстро, нервно, почти бегом. Многие остаются стоять стадом сзади, поближе к выходу. Пытаюсь сосредоточиться, уходить жалко, завтра улетаю. А тут еще эта старуха сбоку, тычет и тычет в меня острым концом ветхого нескладного зонтика, который она никак не может оставить в покое. Я пытаюсь от нее отодвинуться, но она сразу двигается за мной, и снова тычет. И кому здесь нужен ее зонтик? Я собираюсь открыть рот, но она неожиданно повисает у меня на руке, наваливаясь всем телом и больно впиваясь ногтями. Она тянет меня к земле, заставляя пригнуться: «Деточка, подведи меня к священнику». Слепая.
Ее исповедь длится недолго. Остаток службы она радостно висит у меня на рукаве, я подвожу ее на причастие и к кресту. Литургия кончилась. Бабушки бросают в корзинку давно обесцененные монетки. Дьякон тоскливо поводит глазами, все, что ли? Крупный, дорого одетый мужчина кладет большую сумму. Трое бритых парней шепчутся в углу, платят за панихиду и деликатно ставят большую свечку.
Моя слепая двигается в направлении дверей. Сильный дождь, ее зонтик только мешает. Я вру, что мне в ту же сторону. Мы идем, я пытаюсь обходить лужи, но она все равно несколько раз наступает своими кривыми крепкими ногами прямо в воду, и ее туфли и тряпичные чулки набухают от воды. Она как будто не замечает, улыбается, с удовольствием опираясь на мою руку.
- А вы всегда на службу ходите?
- Всегда, деточка, а как же. Нужно.
- Может, вам нужно что-нибудь? Как вы живете?
Она сразу собирается, краснеет, торопливо отвечает, что ей ничего не нужно, что у нее все есть, пенсия и дети поесть приносят. Она говорит о детях, о сыне-сердечнике, о дочке. Потом о внуках-студентах. Все навещают ее, ей повезло.
У нее деревенская речь, откуда она?
- Муж на завод устроился, потом нас привез. В деревне-то мы оголодали совсем. У меня пятеро деток было. Мой-то в 41 погиб. Ну, я одна с пятью детьми и осталась. Да вот, три могилки, деточка, три могилки, на Смоленском тут, рядышком.
- Это в блокаду?
- Да. Три девочки было. Одна-то, я за водой ушла, воды надо было. Одну ее оставила. А что сделаешь? Воды надо было, кто пойдет? Ну и она больно близко к огню заигралась, холодно же, ну платье, видно, и загорелось. Когда я вернулась, она уж сгорела вся. А другие две девочки, 4 и 5 годков, с голоду померли. Одна, та, которой 4, я так и помню: «Мамочка, - говорит, - мне так умирать не хочется». Не хотела, так не хотела! Я их всех рядом похоронила, навещать удобно.
Потом она спрашивает про меня, оживляется, дивится. Кончается дождь. Вдруг ― яркое солнце. Мы пришли. Она отделяется от меня легко, без сожалений. Она довольна.
- Смотри-ка, какой день сегодня хороший, тебя вот встретила, проводила меня, спасибо. Ну, всего хорошего.
- Вас в квартиру проводить?
- Да нет, зачем это? Коммуналка. Соседка у меня такая плохая женщина, бьет меня. Надоела я ей, 84 мне уже, зажилась. И не болею, ослепла только. И что поделаешь? Сын болен, дочка моя ее смерть как боится. Приходят, когда той дома нет. Ну, Господь с тобой, иди.
Я топчусь, не в силах уйти. Наконец, поворачиваюсь. Вслед слышу ее веселый голос:
- Ты там осторожно, в Америке-то!
Я постараюсь.