Марина Алёшина

Я — сталь. Холодная. Лица друзей отражаются в поверхности черно—белым. Ничто не проникает внутрь.

За окном мелькают сосны. Значит — Псковщина, Москва далеко. Руль держу жёстко. Я — сталь. Но мне так надоело ею быть. Говорят, мы родом из детства. Вот и мчусь туда на бешеной скорости — к бескрайним лесам со свечами-соснами. Здесь, у их подножия, лес меняет ковры: черничный, брусничный, грибной…

Я затвердела в сталь. Быть может, у истоков что-то проникнет в меня, не отразится от поверхности, изменит? Странно, деревня — всё та же. Люди умирали, приезжали новые, а лики домов оставались, а ещё — деревья, что росли и пятьдесят, и семьдесят лет назад. Ветер прошёлся по верхушкам сосен, загудел. Потом опустился вниз, и травы заколыхались волнами. Снимаю босоножки, иду босиком.



Дом казался нам таинственным с самого начала: в его облике было нечто особенное. Ставни открывались редко, неухоженный огород почти зарос. Знали, что в нём живет Валентина с племянником. И с ним — что-то не то. Из-за лопухов крыльцо просматривалось отлично. Артём, как всегда, командовал. Он вообще чувствовал превосходство над нами, девчонками.

— Головы не высовывать, сидеть тихо, ждать команды!

И мы сидели. Ведь он так говорил, и возражать было невозможно. На крыльцо вышел мальчик. Помню, как поразило его лицо: на нём застыла улыбка. Будто бы где-то, когда-то встречалась с его близнецом… Тогда я не знала, что эта болезнь называется болезнью Дауна.

Артём вложил камушки нам в ладони:

— Целиться мимо Ваньки и мимо окон! Только пугаем! Стрелять по команде!

Первый залп не удивил мальчика, он только повернул голову на звук. Внутри слабо трепыхнулся протест, но и он затих, когда Артём сделал отмашку ко второму залпу. Один камушек попал Ване в ногу. На лице его отразилось лишь благодушное удивление. На миг он задумался, затем развернулся и исчез за дверью.

* * *

Лежу в некошеной траве, раскинув руки. В вышине пробегают облака, спеша куда-то… А я не спешу. Кукушка бросает отрывисто: «Ку-ку». А может быть: «Кто-ты»?

— Кто ты, лежащая в траве, чей образ разбивается на тысячи осколков?

— Этот образ оказался ложью, его придумала я сама…

— Так кто же ты? Не ветка ли брусники, что греется в лучах солнца и умывается росой? Вспомни!

— Если я ветка брусники, то — из стали. Солнечные лучи не прогревают. Я холодна, и роса стекает с гладкой поверхности… А может быть, всё вовсе и не так?

И снова кукушка:

— Кто ты? Кто ты?

* * *

Странно, но нас словно магнитом тянуло туда: обстрел продолжался неделю. Азарт захватил даже нас с Иркой, а Ваня все не выходил из себя. Улыбка его оставалась отрешённо-равнодушной. Только из дома он стал выходить реже, и приходилось подолгу караулить его.

Не знаю, почему это раззадоривало Артёма, но после недельной осады план был изменен и войска переброшены к старому сараю. Наступление было продумано с изощренностью: мы должны были заманить Ваню в сарай, запереть и, наконец, довести до мольбы о пощаде. Ждали его с самого утра, но он словно что-то почувствовал и долго не выходил.

Его фигура показалась на крыльце только к вечеру. Клонившееся к закату солнце подкрашивало золотом волосы. План срывался: идти к сараю Ваня не хотел, несмотря на все ухищрения Артёма. Было видно, что он чего-то боится. Оглядываясь, и, как всегда, улыбаясь, Ваня подошел к маленькому строению в углу огорода и закрылся в нём.

Всё пошло не по плану, и нас понесло. Особенно раздражала улыбка, которая так и не исчезла с его лица. Сараюшку заперли снаружи. Стучали. Старались напугать. А потом сняли доски и пытались открыть дверь или снять ее с петель. Внутри была тишина — ни шороха, ни звука.

Наконец, Артём просунул палку в дверную щель, поддел внутренний крюк и открыл её. Словно по команде мы замолчали. Только ветер шумел в осинах.

Ваня стоял вытянувшись, будто весь превратился в слух, с круглыми от испуга глазами. Он улыбался.

* * *

Встаю, иду сельской дорогой, упругой и сбитой. Отвыкла ходить босиком. Гляжу вдаль. За болотистым лугом — лес серпом. По кочкам ходят два аиста. Кажется, те же, что жили рядом в детстве. Слева — разрушенный дом Валентины. Узкий столбик того сараюшки с полусгнившими досками…

* * *

Потом мы с бабушкой ходили к Валентине. Сидели втроём на лавочке, у недавнего поля боя. Они разговаривали, я молчала и ковыряла ботинком землю. Ваня не показывался.

— Знаешь, раньше он произносил отдельные слова, а теперь перестал говорить, — Валентина произнесла это медленно и спокойно.

— Может, испугался чего-то?

— И из дома не хочет выходить. Ведь он так-то понятливый. Но коли упрётся…

И снова я молчала. Оказалось, можно предать и молчанием. Старалась не слушать их, чтобы не вспоминать, но ветер так же, как тогда, шумел осиновыми листьями.

* * *

Возвращаюсь к машине, беру яблоко, иду по другой дороге. Вот Фенькин дом. Кажется, в нём живут. Яблоко из Московского супермаркета кажется таким неуместным в царстве трав, лесов и ветра. На нём — ни вмятинки, ни царапинки. А в жизни так не бывает. Кто-то стоит у Фенькиного огорода, по колено в траве. Подхожу ближе.

— Ваня?

Он оборачивается. Ваня, с постаревшим взглядом, и улыбки нет на лице.

— Ваня! Не узнаешь меня?

Да нет, вряд ли… Но он вдруг улыбается и протягивает руку. Я пожимаю её. Протягиваю яблоко, стальное, не настоящее.

Он берёт и улыбается счастливо, по-детски. Ветер пробегает по нашим волосам. Отчего-то дрожат руки. Так мы и стоим на ветру, среди волнами бегущих некошеных трав. Я, как оказалось, вовсе не сталь, а человек — неразумный. И Ваня, человек всепрощающий, сердце открывающий, обиды не помнящий. Человек, не ведающий зла.